– Я помню, – продолжает Николай II, – что два батальона размещены у вас по казармам, а два по квартирам.
Полковник сияет от восторга. Память, эта единственная сильная сторона семьи Романовых, сослужила им немалую службу.
– Ну что ж, передайте от меня полку спасибо за верную службу.
Те же слова я уже слышал и в беседе с предшествующим усатым казачьим полковником.
Черед за мной, и, перечисляя все свои чины, титулы и должности, я замечаю, как из-за спины царя и незаметно для него бесшумно приближаются в своих мягких чувяках без каблуков безучастно стоявшие до этой минуты посреди зала три-четыре человека царской свиты. Из них мне особенно запомнилась щуплая фигурка в красном чекмене командира царского конвоя Трубецкого – я знал этого офицера еще по службе в конной гвардии как большого интригана.
«Держи ухо востро, – подумал я. – Всякое мое слово станет известным в тот же день в яхт-клубе на Большой Морской, этом гнезде германской агентуры».
– Ну, что вы думаете о Франции? – спрашивает меня Николай II. Желая помочь ему формулировать интересующий его вопрос, я отвечаю:
– Ваше величество, за последние месяцы там творится так много нового, что мне приходится затрагивать в своих рапортах самые разнообразные вопросы.
– Я все ваши донесения читаю, – говорит мне царь. – Они очень интересны. (Я не оспариваю, хотя знаю, как составляются сводки из моих донесений.) Но скажите, какого вы мнения о французской армии?
Замечаю, что стоящая за спиной царя свита насторожилась. Меня охватывает чувство негодования: какая бестактность, как можно задавать мне такие вопросы на людях! Разве я вправе раскрывать при этих клубных сплетниках тайны большой французской программы вооружения и объяснять техническую отсталость союзной армии. Но надо выходить из положения.
– Французская армия напоминает мне человека не очень сильного, но твердо решившего нанести удар своему могущественному противнику. Я могу ручаться, что союзная армия и французский народ это выполнят, – твердо и решительно заявляю я.
– О, какой вы оптимист, – слегка улыбнувшись, отвечает царь. – Дал бы бог, чтобы они продержались хоть десяток дней, пока мы успеем отмобилизоваться и тогда как следует накласть немцам.
На этом аудиенция закончилась, но мне пришлось вспомнить об этом разговоре пять месяцев спустя, после победы на Марне и еще, к сожалению, не один раз в течение несчастной для России мировой войны.
Вернувшись в Париж, я в своем очередном рапорте так охарактеризовал эту лихорадочную работу, что велась во французском генеральном штабе по проведению в жизнь большой программы вооружения: «Окна на Сен-Жерменском бульваре светятся подолгу в необычные ночные часы…»
Генеральный штаб работал, Париж танцевал на вулкане, а в Петербурге царило общее благодушное самодовольство.
Ярким подтверждением этих пагубных настроений явилась постигшая меня по возвращении из Петербурга неожиданная служебная неприятность.
Наладив отношения с военными журналистами, или, как их называли в Париже, редакторами военных статей важнейших французских газет, я получил от них приглашение на обычный годовой банкет в зале сравнительно скромной гостиницы «Лютеция». В назначенный для этого день утром мне телефонировали из военного кабинета президента республики с просьбой, в виде особого исключения, быть вечером в военной форме, объяснили мне это намерением Пуанкаре присутствовать на банкете во фраке и с лентой Почетного легиона. Это уже меня несколько смутило, как смутил также при приезде в гостиницу и оркестр национальной гвардии, готовившийся встретить «Марсельезой» президента республики. Скромный банкет журналистов принимал вполне официальный характер.
Войдя в зал и здороваясь с собравшимися, я до последней минуты надеялся найти среди них или Извольского, или хоть кого-нибудь из французского высшего командования, но никого не нашел.
Меня несколько успокоило то неофициальное место в конце президентского стола, которое мне было отведено: оно освобождало меня от каких бы то ни было выступлений, а я к ним совершенно не был подготовлен. Все испортилось с минуты, когда, отвечая на банальные тосты, произнесенные председателем синдиката военных журналистов, Пуанкаре встал и среди воцарившейся тишины начал свою красивую, но, как всегда, несколько растянутую речь. На этот раз она была определенно воинственна. Перечислив все, что делается Францией в предвидении войны, Пуанкаре неожиданно обернулся в мою сторону. Все присутствующие последовали его примеру.
– Я знаю, – сказал президент, – какие большие усилия делает и наша союзница Россия. Присутствующий здесь ее военный представитель сможет вам это подтвердить. Франция исполнила ныне великую задачу усиления военной мощи, что дает ей право на уважение со стороны врагов и дружбу и доверие со стороны ее друзей. – Вот дословный перевод последних слов речи президента.
Других «друзей» среди присутствующих, кроме меня, не было, и все взоры обратились на меня. Пришлось взять слово. Ответ мой был самый краткий. Поблагодарив президента республики за выраженное им чувство к русской армии, я в нескольких теплых словах сказал, что и Россия высоко ценит те жертвы, которые приносит в данную минуту Франция для усиления своей военной мощи. Ни гром аплодисментов, ни комплименты по моему адресу меня в эту минуту не трогали, так как единственной моей заботой было проверить стенограммы моего импровизированного выступления: не сказал ли я чего лишнего.
Редактор газеты «Тан» был крайне любезен и, как только мы встали из-за стола, показал мне переписанный в соседней комнате на машинке вполне корректный и безобидный текст статьи о банкете с приведенными в нем речами.
Не раз приходилось возмущаться непониманием моим начальством заграничной обстановки, но полученный мною некоторое время спустя запрос о банкете превзошел всякую меру.
«Главное Управление генерального штаба предлагает Вам дать объяснения по поводу приложенной при сем статьи», – гласила краткая бумага, сопровождавшая вырезку из какой-то черносотенной столичной газеты. В ней газетный репортер после описания банкета приводил мои слова и возмущался, давая следующие мотивы для охватившего его патриотического негодования: «Позорно для русского военного представителя унижаться подобным образом перед французами. Россия сама по себе достаточно сильна, чтобы не нуждаться в помощи каких бы то ни было союзников».
Я ответил:
«На No такой-то. Приведенные газетой мои слова вполне точно передают смысл моего выступления, и полагаю, что генеральный штаб сам изыщет способ защитить с достоинством своего заграничного представителя».
На этом вопрос был исчерпан.
Заключительным днем в парижском весеннем сезоне было то воскресенье, когда на ярко-зеленых скаковых дорожках Лоншанского ипподрома разыгрывался «Grand Prix» – «Большой приз президента республики» – сто тысяч франков, доходивший вместе с подписными чуть ли не до полумиллиона. Эта скачка была заключительной для всей серии предшествовавших ей испытаний чистокровных жеребцов и кобыл и представляла спортивный интерес не только для Франции, но и для всей Европы. На этот приз допускались и заграничные лошади.
В 1914 году воскресенье «Grand Prix» пришлось на 28 июня. День вышел как на заказ. Несмотря на жару, все старались разодеться как можно наряднее: мужчины в цилиндрах и черных сюртуках, а женщины готовили для этого торжества заранее заказанные туалеты и шляпы. Лоншанский ипподром являлся местом соревнования не только тренеров, жокеев и коней, но и дамских модных портных и парижских модниц.
От входных ворот до президентской ложи, представлявшей отдельный двухэтажный павильон, стояли в медных касках с конскими хвостами солдаты республиканской гвардии. Они сдерживали толпу любопытных, бросившихся при воинственных звуках «Марсельезы» навстречу президенту республики.
– Vive Poincar! Vive le Prsident! – кричала толпа, пока он, торжествующий и сияющий, пожимал руки членам Комитета поощрения чистокровной лошади.
Скачки, как всегда за границей, так быстро следовали одна за другой, что в перерывах с трудом можно было найти время и рассмотреть лошадей и сделать выбор среди последних «creations» (моделей) дамских туалетов.
– Третья скачка! Третья скачка! – выкрикивали шнырявшие тут же люди в кепках, отрывая поминутно из тетрадок листки тончайшей папиросной бумаги с кабалистическими цифрами.
Игроки, однако, хорошо их понимали и могли по ним следить не за скачками, а за ходом игры в тотализаторе: им интересно было знать, какая лошадь в каждый данный момент пользуется успехом у публики, с тем чтобы предугадать, какая может быть на нее выдача в случае выигрыша ею скачки. И вдруг такие же люди в кепках стали кричать:
– Убийство герцога Фердинанда!
Схватив у одного из них листок, я прочел: «Сегодня утром в Сараеве выстрелом из револьвера убиты наповал проезжавшие в коляске наследник австрийского престола эрцгерцог Фердинанд и его супруга».
«Война!» – мелькнуло у меня в голове, но тут же я подумал, что прежде всего надо решить, к чему обязывает меня самого это известие. Сомнений в его правильности быть не могло, но хотелось все же услышать подтверждение от компетентного лица.
Я быстро вышел из ворот, нашел свою машину и велел себя везти к своему австрийскому коллеге, полковнику Видалэ.
Он жил где-то в скромном квартале за Домом инвалидов, сам открыл мне дверь и, по-видимому, был поражен моим появлением с официальным визитом в цилиндре. Его молчаливое долгое рукопожатие подтвердило мне правильность сообщения агентства Гавас.
– Я пришел выразить вам, дорогой коллега, соболезнование по поводу потери австро-венгерской армией ее главнокомандующего, – начал я.
Усадив меня в своем кабинете, Видалэ в первые минуты все еще не мог справиться с собой и, наконец, ответил:
– Я никак не ожидал, что именно вы первый окажете мне это внимание. Потеря эрцгерцога незаменима для нашей армии… – И он стал подробно излагать мне план эрцгерцога создать под влиянием его жены чешского происхождения западное, чисто славянское государство, которое могло бы сговориться с восточными славянами. О тесной дружбе Фердинанда с императором Вильгельмом Видалэ, конечно, не заикался. – Но самое плачевное, – заявил он, – это отсутствие достойного преемника эрцгерцогу Фердинанду.