Военный коммунизм в России: власть и массы — страница 7 из 49

[55].

Однако незачем останавливаться на достигнутом. Кому, как не историкам, известно, что застой губителен. К примеру, в уже упоминавшейся работе Булдакова и Кабанова можно прочесть:

«Несомненно, что „военный коммунизм“ вознесся на волне утопий, этих непременных спутников революционных потрясений»[56].

Конечно, отрадно видеть, что существуют еще идеалисты, во всяком случае, люди способные полагать идеи самостоятельным основанием для общественного движения. Между тем признания идей и разоблачения утопий на сей день недостаточно. Уже несколько лет назад, еще перестроечная публика требовала теплой, живой крови вместо борьбы с призраками. А историки все продолжают носить на выставку веру, утопию, фантазию, идею и т. п. Давно пора под большевистское и вообще бюрократическое «экспериментаторство» и утопии подвести прочное материальное основание.

В основании политики военного коммунизма одной из причин ее бурного развития были еще не осознанные до конца, но вполне материальные интересы нового государственного аппарата, новой касты государственных управленцев[57]. Ленин когда-то сказал по адресу царизма, что каким бы прогнившим ни был режим, каким бы шатким он ни казался со всех сторон, все равно он держится на чьем-то классовом интересе. Смотри, кому это выгодно, учил Ленин. Кажется, нет ничего сложного в мысли, что советский строй являлся системой, скрепленной прежде всего классовым интересом стратифицированного слоя государственного чиновничества и развившейся в режим государственного абсолютизма. Этого никто не отрицает в отношении застойных времен, но, вероятно, революционный кумач имеет свойство закрывать глаза и уши исследователям на очевидные вещи.

Новый класс создавал свое абсолютное господство в обществе через установление всеобъемлющей централизованной системы, и на определенном этапе этот процесс сопрягался с объективной потребностью страны в ликвидации революционной анархии и восстановлении государственности. Вопросам становления системы государственного абсолютизма посвящена работа С. В. Леонова, в которой автор делает вывод:

«Октябрьская революция, представлявшаяся большевикам как путь к подлинной демократии, как антибюрократический переворот, оказалась на деле дорогой к диктатуре, к установлению бюрократической системы еще более мощной, чем в царской России»[58].

Вывод, конечно, не нов, но на общем фоне разливавшегося в недавние времена осуждения тоталитарной системы статья Леонова выгодно отличается тем, что детально показывает эволюцию Ленина и большевиков во взглядах на государство и формы его устройства после социальной революции в связи с условиями и реальной практикой государственного строительства — от иллюзий в отношении фабзавкомов и самоуправления к воплощению установки на передачу функции власти партийному аппарату.

Но погружение в объективные условия возымело и обратный эффект. Причины установления бюрократической системы автор усматривает во внешних условиях: хозяйственном кризисе, обострении социальных противоречий, низком культурном уровне масс и т. п. Под подобным выводом с радостью подписался бы любой прошлый и ныне здравствующий бюрократ. Применительно к истории революции было бы существенней проанализировать то, как характер и идеология ленинской партии органически наложились на историческую специфику российского общества, издавна культивировавшего авторитарные формы правления. В иных случаях автор не рискует быть в определениях смелее своих персонажей и утверждает, что к 1919 году в стране сложилась платформа политического устройства, которая получила название «диктатура партии». Да с этим бы поспорил не только какой-нибудь «децист», сам Ленин характеризовал сложившуюся форму власти как «олигархию». О том, что партия как таковая не имела отношения к власти, говорит хотя бы пресловутый вопрос о «верхах и низах» в партии на упоминаемой в статье IX конференции РКП (б).

Формирование советской политической системы оставалось главным предметом исследования Е. Г. Гимпельсона. И это понятно, ведь ранее, поясняет он, «в исторических работах господствовала тенденция изображать реальные процессы таким образом, будто бы они полностью были тождественны принятому закону»[59]. А ныне времена другие, сейчас можно сказать, что «идея „диктатуры пролетариата“ предполагала, что субъектом власти является рабочий класс. На деле таковым он не являлся. Он даже не влиял на избрание партийных органов, особенно центральных, и не мог контролировать их деятельность»[60].

Насколько быстро времена меняются, можно убедиться по тому, что автор на сей день уже успел пересмотреть свои самые недавние утверждения. Так, в статье Гимпельсона за 1989 год еще читаем, что советское государство создавалось на основе фундаментальных ленинских принципов: полновластие Советов, всемерное участие трудящихся в управлении, союз рабочего класса и крестьянства; конституция 1918 года зафиксировала политическое равноправие граждан и т. п.[61], Однако в его недавно вышедшей книге от указанной гармонии не осталось и следа.

Далее, в статье 1989 года говорится, что процесс становления однопартийной системы развивался естественным путем. Партия большевиков с самого начала предлагала мелкобуржуазным партиям сотрудничество на советской платформе, однако те предпочли вместе с открытой контрреволюцией вести войну против Советской власти. Факты говорят о том, поясняет Гимпельсон, что не любые формы выступления «антисоциалистической оппозиции», а вооруженные — определили ее судьбу, да к тому же в момент исключения правых эсеров и меньшевиков из Советов в июне 1918 года их там и оставалось-то немного.

«Разуверившись в этих партиях, трудящиеся редко отдавали им предпочтение»[62].

В книге же факты у Гимпельсона начинают говорить по-другому: в крупных городах, промышленных центрах эти партии продолжали иметь значительное количество голосов в Советах (следуют цифры), но, «опираясь на государственный аппарат, большевики систематически подавляли своих социалистических оппонентов»[63]. Кроме этого, своей книгой автор совершенно запутывает читателя относительно характера меньшевиков и эсеров — кто они, эти хамелеоны: «антисоциалистическая оппозиция» или «социалистические оппоненты»? Но оставим досадные неловкости, в конце концов все подлежит развитию, в том числе и научные взгляды.

Обращаясь к экономическим проблемам по истории военного коммунизма, приходится признать, что здесь самая примечательная работа за последнее время принадлежит американскому исследователю Л. Ли — «Хлеб и власть в России, 1914–1921»[64]. Избранная точка зрения позволяет автору проникнуть в суть социально-экономических противоречий периода. Анализируется двойственный характер продовольственной политики большевиков, выделяются формы продовольственной диктатуры. Используемое в книге понятие «retreat to rasverstka» (отступление к разверстке) свидетельствует о том, что для западных исследователей продразверстка вышла из образа некоего ужасного коммунистического жупела и они начинают тонко понимать нюансы продовольственной политики военного коммунизма.

Отечественных же исследователей наша либерально-революционная современность будоражила заявками по части изучения состояния рынка в условиях жесткого государственного регулирования экономики при военном коммунизме. Вопросы кооперации, кооперативного рынка затрагиваются в упомянутой монографии Гимпельсона и статье С. В. Веселова, в которых прорисовывается картина поэтапного огосударствления кооперации и превращения ее в механизм государственной распределительной системы. Эпизоды кооперативной политики большевиков, нашедшие отражение в статье Веселова, лишний раз подчеркивают правильность той точки зрения, что военно-коммунистические мероприятия, не всегда успешные, соввласть стала предпринимать в первые же недели своего существования[65].

В статье Л. И. Суворовой о рыночной экономике в период военного коммунизма[66] сделана попытка разграничить сферы частного (легального) и черного (нелегального) рынков. Однако, эта попытка ровным счетом ни к чему не привела. Кстати, такой же бесплодной она была и для своего времени, поскольку, как признает и сам автор, частный рынок фактически трансформировался в черный и «разграничить сферы деятельности частного и „черного“ рынков достаточно сложно»[67]. Да, прибавим, и не нужно, как не нужно это было советским чиновникам в ту пору. В их терминологии отсутствовало подобное тонкое разделение легального и нелегального рынков, он попросту носил название «вольного рынка». Публикация Суворовой пестрит пробелами в фактической информации. К примеру, утверждается, что декретивное ограничение государством сферы рынка привело к тому, что исчезли рынок капитала, рынок средств производства и т. п. «Товарный рынок приобрел чисто потребительский характер», то есть охватывал только продовольствие и ширпотреб[68].

По этому поводу невозможно использовать все многочисленные аргументы в доказательство того, насколько глубоко заблуждается автор статьи. Приведем лишь слова наркома юстиции Крыленко, возглавлявшего в 1920 году специальную комиссию ВЦИК по борьбе со спекуляцией. Выступая на одном из пленумов ВЦИК, он говорил, что Сухаревка — это не примитивная форма торговли, как считают некоторые товарищи. «Это есть не что иное, как возродившаяся вновь частно-капиталистическая торговля со всеми ее основными признаками, т. е. с крупным массовым предложением, с крупным оптовым спросом и с большой, великолепно развитой агентурой, как по сбыту, так и по заготовке… Товары, предлагаемые на Сухаревке, — мануфактура, машины, станки, электрические принадлежности, бумага, ткань… Если мы посмотрим, что нелегальная агентура или легальная агентура существует в бесконечном количестве кооперативных организаций и упродкомов, то мы поймем, что здесь все формы, на которых раньше существовал капиталистический товарооборот»