Военный мундир, мундир академический и ночная рубашка — страница 3 из 44

– Мы уничтожим всех врагов – всех до единого! Нам чужда жалость! – Глаза-буравчики впились в Ле­дермана. – Жалость присуща слабым. Жалость – признак упадка. – Чуждый жалости полковник передвигает флажки на карте: теперь они воткнуты вплотную к франко-испанской границе. – Первый этап войны завершается блестящей победой. Нам принадлежит вся Европа. Под гениальным предводительством фюрера мы водрузим наши знамёна на вершинах Пиренеев. В Испании нас ждёт славный генералиссимус Франко, в Португалии – мудрый доктор Салазар.

Эта сводка читалась в начале беседы, и Ледерман не унывал. Прежде чем просмотреть гранки – «материал совершенно нейтральный», уверял журналист, – полковник решил доказать ему, что какая-либо оппозиция к нацизму бессмысленна, и повёл речь о тотальной и молниеносной войне. Но несмотря на танки и пушки, истребители и бомбардировщики, несмотря на число убитых и пленных, несмотря на концлагеря и лагеря уничтожения, несмотря на знамёна со свастикой, журналист не терял надежды на благоприятный исход своего дела: неужели этой махине может хоть в чём-то помешать маленький журнальчик, где будут печататься репортажи, осторожные обозрения на международные темы – например, об американском «Новом курсе», – стихи и рассказы?.. Журналист внимательно слушает и не противоречит полковнику, который с воодушевлением рисует картины грядущих триумфов, неминуемого разгрома Великобритании, потом… Короткая пауза подчёркивает важность сообщения, полученного, быть может, из первых рук – из ставки, фюрера.

– А потом придёт черед Советской России. У наших бронированных дивизий, – «наших» прозвучало очень непринуждённо: разве не является Бразилия естественным союзником третьего рейха в Латинской Америке? – прогулка по степям займёт не больше одной-двух недель… Россия исчезнет, и коммунизм будет выкорчеван с нашей планеты!

Покорив Советский Союз и освободив мир от коммунизма, воинственный и довольный собой полковник сел в своё кресло. Он бросил победительный взгляд через стол – через линию фронта, – чтобы насладиться зрелищем поверженного в прах врага, и с удивлением отме­тил, что жалкий иудей вовсе в прах не повержен. Изде­вательская улыбка змеилась по его гнусным губам, в голосе звучала насмешка:

– Неужели, господин полковник, вам хватит недели? Учтите, территория России довольно обширна… Наполеон…

– Молчать!

Сверлящий взгляд стал недоверчивым и недоброжелательным, полковник сдвинул брови. Самуэл спохватился, но было уже поздно. («Ах, Сэм, наживешь ты себе беду с твоим характером», – скажет Да, целуя его глаза.) После тягостного молчания полковник придвинул к себе гранки и, едва перелистав их, взорвался:

– Какой цинизм! Каждая строка источает яд. – Он просмотрел заголовки статей, фотографии, бегло прочёл на выборку несколько заметок. – Латифундии, наследие феодализма, разбой – старая марксистская песня, вы посмеете это отрицать? Фотоснимки фавел и негров… В Рио больше нечего снимать? В городе перевелись белые люди?

– Это репортаж о самбе, – попытался объясниться Самуэл.

– Молчать, я сказал! Та-ак… «Современное искус­ство»! Набор непристойностей, утеха вырожденцев! Фюрер с присущей ему гениальностью запретил эту мерзкую мазню. Она способна лишить нацию мужественности – недаром опозоренная Франция превратилась в страну женоподобных существ.

Эти «ню», исполненные мощи и яростной энергии, оскорбляют тонкий вкус пылкого полковника – отвращение его неподдельно, негодование искренне. Полковник Перейра ценит изображения обнаженной натуры, «но лишь когда они по-настоящему художественны, написаны с вдохновением и чувством».

Самуэл, воспользовавшись неожиданной атакой на живопись, оправился от испуга и решил возобновить диалог. Но не тут-то было: полковник совсем взбесился, даже зарычал от ярости, увидев напечатанный на всю полосу портрет президента Соединенных Штатов Америки Франклина Делано Рузвельта.

– Это еще что такое?

– Это, господин полковник, президент…

– Президент? Еврей на жалованье у международного коммунизма! Делано – это еврейское имя, разве вы не знаете? Нет? А мы вот знаем!

Он с негодованием оттолкнул от себя лист, с которого улыбался ненавистный политикан, и придвинул последнюю пачку корректуры. Однако возмутиться стихотворением Антонио Бруно «Песнь любви покорённому городу» полковник не успел, потому что зазвонил теле­фон – особый, секретный, предназначенный для самых важных и спешных сообщений, телефон, номер которого известен лишь очень немногим. Полковник отложил гранки и снял трубку; он ещё не пришел в себя: глаза горели, голос срывался. Очень скоро, впрочем, он успокоился и принял свой обычный вид; голос опять стал звучным, уверенным, а кроме того, вежливым, почтительным, чуть ли не льстивым. «Наверно, звонит кто-нибудь не меньше военного министра», – подумал журналист.

АКАДЕМИК ЛИЗАНДРО ЛЕЙТЕ, ВЫДАЮЩИЙСЯ ЮРИСТ И ВЕРНЫЙ ДРУГ

Он ошибался. Это был не военный министр, и вообще не министр, и даже просто не военный. На другом конце провода потел и задыхался тучный человек с львиной гривой волос – академик, дезембаргадор[4] и профессор коммерческого права Лизандро Лейте. Обладателю всех этих титулов и званий стоило большого труда раздобыть секретный номер телефона.

– Полковник, сегодня утром умер Антонио Бруно Я был в суде, поэтому узнал об этом только что.

Полковник, услыхав эту скорбную весть, открываю­щую перед ним широчайшие горизонты, не смог удержаться от восклицания и подавить улыбку. Но тут же спохватился, собрался, притушил улыбку, несовместимую с выражением скорби, которого требовало печальное (вовсе даже не печальное!) известие.

– Антонио Бруно? Умер?

– У нас появилось вакантное место, полковник!

– Какая потеря для нашей словесности!.. Какая не­восполнимая утрата! Выдающийся талант…

– Да, да, поэт божьей милостью… – прервал Лизандро Лейте эту напыщенную надгробную речь. Он не для того терпел грубости неведомых сержантов и капралов, которые отказывались соединить его с кабинетом полковника, не для того выворачивался наизнанку, доставая номер его личного и секретного телефона, чтобы теперь выслушивать банальности. – Мы не на заседании Академии, приберегите эти красоты для своей речи, полковник.

– Какой речи?

– Открылась вакансия! – Академик произнёс эта слова с пафосом, словно дарил полковнику нечто редкое и бесценное. Нет, он предпринял все эти усилия не только для того, чтобы сообщить полковнику о смерти своего коллеги по Академии, поэта Антонио Бруно. Лизандро Лейте давал своему прославленному собрату и другу возможность стать одним из «бессмертных», членом Бразильской Академии. – Но действовать надо немедля, нельзя терять ни минуты. Ни минуты! – повторил он.

Лизандро Лейте, «просвещённейший корифей юриди­ческой литературы», состоял членом Академии уже больше десяти лет и считался крупным специалистом по выборам: как свои пять пальцев знал он все хитрости и тонкости, все тактические маневры и стратегические удары, которые неизменно приводили его протеже к победе. Прозорливый покровитель кандидатов в Академию умудрялся получать немалые барыши с каждых выборов. Злые языки – а они есть повсюду, даже и в Академии, – утверждали, что своей стремительной судейской карьерой Лейте в немалой степени обязан этим вожделенным для многих вакансиям – «он преуспевает в жизни за счет смерти». Если подобные высказывания касались его слуха, он не обращал на них внимания, невозмутимо следуя своей стезей. А сейчас он ласково, но властно наставлял нового кандидата, растолковывал, что тому надлежит предпринять:

– Нужно, чтобы члены Академии немедленно узна­ли о том, что вы выставляете свою кандидатуру, что ос­вободившееся место принадлежит вам, мой славный друг…

Бестрепетного и отважного полковника, возглавляющего силы безопасности, ни разу не дрогнувшего перед лицом коварного и подлого внутреннего врага, сейчас, когда должна начаться борьба за бессмертие, внезапно охватывает странное смятение. Запинаясь, он бормочет:

– Выдвигать мою кандидатуру?.. Прямо сейчас? А тело Бруно уже перевезли туда?.. Неудобно… Может быть, дождаться похорон? Так, наверно, будет лучше?..

Круглые, растерянные глаза полковника натыкаются на журналиста – он совсем забыл про этого ненужного свидетеля. Прикрыв трубку ладонью, полковник говорит:

– Вон отсюда!

Самука – как называют Самуэла Ледермана друзья, или Сэм, как зовет его жена Да, – попытался было спорить; надежды нет, но долг требует довести дело до конца:

– Так как же с журналом, господин полковник? Вы разрешаете? («Эх, Сэм, до чего ж ты невезучий…» – чудится ему усталый голосок Да.)

Глаза-буравчики вспыхивают опасным огоньком.

– Что? Как вы смеете?.. Немедленно вон отсюда, пока я не передумал и не велел вас арестовать!

Журналист, смирившийся с поражением, собрал гранки. Личное свидание с шефом службы безопасности ожидаемых результатов не принесло; «Перспектива» запрещена окончательно и бесповоротно, а ее редактор избежал тюрьмы по счастливой случайности, и никогда отныне он не позволит в своём присутствии дурно отзываться об Академии, об этой достойнейшей корпорации.

Сунув ненужные теперь гранки в карман, маленький журналист Самуэл Ледерман идёт по сумрачным коридорам и горько скорбит о смерти поэта Антонио Бруно, с которым говорил всего один раз. Ода Парижу, занятому, немцами, песнь борьбы и надежды, так и останется ненапечатанной в настоящей типографии. Самуэл, как и многие другие, знает некоторые строфы наизусть и сейчас произносит их про себя. Поражение уже не так печалит его, мечта сильнее действительности: рано или поздно, не сейчас, так завтра, его полуподпольный, затравленный, обречённый журнальчик превратится в крупную ежедневную газету, чуткую, живую, актуальную – большие репортажи, именитые авторы, наши и иностранные, свободный обмен мнениями, публикации, не снившиеся другим газетам. Так будет, когда Париж станет свободным, а в Бразилии воцарится демократия. («Эх, Сэм, ты неисправим…»)