– Его звали Пол Морфи. Это происходило двадцать первого октября тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года…
– Ясно, Пол Морфи, – сказал я, приготовившись ко второй ее подаче.
– Хорошо. – Она усмехнулась. – Рассказываю один раз. Он родился в Новом Орлеане, вундеркинд. В двенадцать лет обыграл венгерского гроссмейстера, гастролировавшего в Луизиане. Родители хотели, чтобы он стал адвокатом, но он бросил занятия и стал шахматистом. Самую знаменитую свою партию он сыграл в Парижском оперном театре против герцога Брауншвейгского и графа Изуара, о которых помнят по единственной причине – что их обыграл этот юноша.
Я улыбался про себя. Какие титулы! Вспомнил, как Агнес назвала собаку, съевшую ее обед в Милл-Хилле, «Графом Сэндвичем».
– Но знаменитыми всех их сделали ситуация и место игры – как будто это была сцена из австро-венгерского романа или приключенческого, вроде «Скарамуша». Трое игроков сидели в личной ложе герцога Брауншвейгского, практически над сценой. Можно было наклониться и поцеловать примадонну. А было это на премьере оперы Беллини «Норма, или Детоубийство».
Морфи еще не видел «Норму», и ему очень хотелось смотреть и слушать, он обожал музыку. Он сидел спиной к сцене, быстро делал ход и поворачивался к сцене. Может быть, поэтому и получился шедевр: каждый ход как росчерк в небе, едва касавшийся земли. Его противники обсуждали ответ и делали осторожный ход. Морфи оборачивался и, взглянув на доску, двигал пешку или коня и снова обращался к сцене. За всю партию на его часах не набежало, наверное, и минуты. Он играл вдохновенно, вдохновение и сейчас ощутимо, партия и сейчас считается замечательной. Он играл белыми.
Начинается защитой Филидора, пассивное начало для черных. Морфи не хочет брать черные пешки и фигуры на ранней стадии – предпочитает сконцентрировать силы для быстрой матовой атаки, чтобы поскорее вернуться к опере. Тем временем совещания противников становятся все громче и громче, это раздражает публику и героиню. Мадам Розина Пенко, исполнявшая партию верховной жрицы Нормы, метала взгляды на ложу герцога. Морфи выдвигает ферзя и слона, они держат под ударом центр доски и вынуждают черных перейти к глухой обороне.
Мать повернулась в темноте и посмотрела на меня.
– Следишь за ходами?
– Слежу.
– Черные близки к разгрому. Сейчас антракт. На сцене творилось бог весть что: романтическая любовь, ревность, намерение убить, знаменитые арии. Норма брошена и решает убить своих детей. А публика все это время наблюдала за ложей герцога!
Во втором акте – продолжение сюжета. Черные бездействуют, прикованы к своему королю, кони связаны слонами Морфи. Следишь?
– Да, да.
– Теперь Морфи атакует ладьей по центру. Он делает эффектные жертвы и загоняет черных в безнадежную позицию. Затем элегантно жертвует ферзя – я показала тебе на днях, как это немедленно приводит к мату. Тем временем в опере кульминация: консул и Норма решают умереть на костре. Теперь Морфи может полностью сосредоточиться на музыке.
– Вау, – говорю я.
– Пожалуйста, не надо «Вау». Ты прожил в Америке считаные месяцы.
– Это выразительное слово.
– С этим дебютом, защитой Филидора, Морфи под притяжением оперы как будто достиг большой философской глубины. Такое бывает, конечно, когда ты не очень занят собой. Так и случилось тем вечером. Почти сто лет прошло, а эта маленькая партия в полумраке, вблизи сцены, до сих пор считается гениальной.
– Что с ним стало?
– Он ушел из шахмат и стал юристом, но неудачно, жил на родительские деньги и умер, не дожив до сорока четырех лет. Под конец жизни уже не играл, а та партия под замечательную музыку осталась ярким пятном.
Мы посмотрели друг на друга, оба мокрые с головы до ног. Поначалу я замечал дождь, а потом забыл о нем. Мы стояли перед рощицей, а далеко внизу виднелись освещенные окна нашего беленого дома. Я чувствовал, что здесь ей веселее, чем было бы там, в тепле. Здесь мы больше не прикованы к дому; в ней появились энергия и легкость, которые мне редко случалось видеть. Мы шли в холодной темноте под деревьями. Она не хотела повернуть назад, и мы пробыли там довольно долго, почти не разговаривая, и каждый был погружен в себя. Такой, я думал, была она среди тех, с кем работала во время бесшумных войн, неведомых мне сражений.
От мистера Малакайта мать услышала, что за несколько миль от Уайт-Пейнта поселился в доме чужой; откуда он и кто по профессии, не рассказывает.
Она проходит вдоль Рамберского леса, минует окруженные рвами фермы к юго-западу от деревни Сент-Джеймс и наконец видит дом этого человека. Ранний вечер. Она ждет, пока не погаснут все огни, а потом еще час. В темноте возвращается домой. На следующий день снова стоит в четверти мили от дома – там по-прежнему никакого движения. Но ближе к концу дня появляется худой мужчина. Она скрытно следует за ним. Он обходит кругом бывший аэродром. Он ходит без определенной цели, ей это понятно: просто бродит. Но она не оставляет его, пока он не возвращается в дом. Она опять ждет на том же поле, пока у него не погаснут почти все окна. Тогда она подходит ближе к дому, но, передумав, отправляется домой, снова в темноте, без фонарика.
На другой день она проводит осторожную беседу с почтальоном.
– Вы с ним разговариваете, когда приносите почту?
– Да нет. Он не охотник до разговоров. Даже к двери не подходит.
– А почта у него какая? Много почты?
– Мне не положено рассказывать.
– Неужели? – Она чуть не смеется над ним.
– Ну. Книги часто. Пару раз пакеты с Карибов.
– А еще?
– Кроме книг? Не знаю.
– Собака есть у него?
– Нет.
– Интересно.
– А у вас? – спрашивает он.
– Нет.
Расспросы большой пользы не дали, и она заканчивает разговор, хотя почтальон теперь не прочь продолжить. Позже через официальные каналы она выясняет, что именно доставляют новому жителю и что отправляет он. Он прибыл с Карибов, где его дед и бабка были слугами в британской колонии на плантации сахарного тростника. Он, оказывается, какой-то писатель, и довольно известный, даже в других странах.
Она учится произносить и повторяет про себя его имя, словно название редкого и ценного цветка.
«Когда он придет, он будет как англичанин».
Роуз написала это в одном из своих тощих дневников, которые я нашел после ее смерти. Как будто даже в своем уединенном доме, даже в тайном блокноте она остерегалась впрямую говорить о своих предположениях. Может быть, даже повторяла это про себя как мантру: «Когда он придет, он будет как англичанин».
Прошлое – мать понимала это лучше всех – никогда не остается в прошлом. И наедине со своим дневником, в своем доме, у себя в стране, мать отдавала себе отчет, что по-прежнему остается мишенью. Наверное, задумывалась, какое обличье должен принять мститель, чтобы проникнуть в глушь Суффолка, не вызвав подозрений. Единственным объяснением его прихода может быть то, что явится он из какой-нибудь области Европы, где она работала и где принимались сомнительные военные решения. «Кто, ты думаешь, придет по твою душу? – спросил бы я, если б знал. – Что ты такого страшного сделала?» И она, думаю, сказала бы: «Много за мной грехов».
Однажды она сказала мне, что призрачный мой отец умел, как никто, возводить дамбы и брандмауэры от прошлого.
– Где он теперь? – спросил я.
– Может, в Азии? – уклончивый ответ. – Он был травмированный человек. Наши пути разошлись.
Она провела ладонью горизонтально, словно сметая крошки со стола. Отца мы не видели с того давнего вечера, когда он сел в «Авро Тюдор».
Подкидыш узнает свою родословную. Я так и не узнал его как следует – как Стрелка или Мотылька. Эти двое были словно книгой, и я читал за отсутствием отца и от них учился. Я желал беспрерывных приключений с ними или даже романа с девушкой из кафетерия, которая могла бы испариться из моей жизни, если бы я бездействовал, не проявил настойчивости. Потому что это и есть судьба.
Несколько дней я пытался залезть в другие архивы, надеясь обнаружить там присутствие отца. Но никаких свидетельств о его существовании – ни у нас в стране, ни за границей. Либо документов о нем не было, либо личность его была глубоко засекречена. Здесь все решала высота: верхние этажи семиэтажного здания терялись в тумане, давно оборвав связи с повседневным миром. Мне хотелось верить, что там отец еще существует, если существует вообще. Не где-то на краю империи, чтобы следить за капитуляцией японских сил и дуреть от жары, насекомых и сложностей послевоенной жизни в Азии. А может, все это было вымыслом, как перевод его на Дальний Восток, хотя приятнее было воображать его поближе к Англии – не осязаемого, как дым, персонажа, нигде не упоминаемого, не существующего даже на бумаге.
Отец до отъезда несколько раз приводил меня к себе на работу и показывал карту, на которой были отмечены места его деловых контактов – порты, скромно притаившиеся островные империи, – и, вспоминая об этом, я думал, что в войну те конторы могли служить разведывательными центрами. Отец рассказывал, как его компания импортирует чай и каучук из колоний, и на подсвеченной карте я видел с высоты птичьего полета экономический и политический рельеф его вселенной. Что это было за здание? Как знать, может быть, то самое, где я теперь сижу, а может, какое-нибудь другое, откуда велись тайные операции. Какова была на самом деле роль отца в учреждении, куда он приводил меня тогда? В таких учреждениях, как я со временем выяснил, чем выше этаж, тем больше власти. И то здание напоминает мне скорее всего «Крайтирион», где мы работали в подвальной прачечной и в парных кухнях, а на верхние горизонты не допускались, паслись, как рыбы, перед дверями и лестницами, и выше банкетного зала никому ходу не было – да и то лишь в лакейском обмундировании. Бывал ли я с отцом в заоблачных кабинетах?
Однажды то ли в шутку, то ли чтобы развлечь сестру, я послал ей список предположений о судьбе отца.