Рисованная карта означала близкое знакомство; мне было интересно понять – чье знакомство, поскольку рисунок, нужный в свое время, хранился в любимой книжке Бальзака. Мать уничтожила почти все, относившееся к тому периоду, когда они занимались бог знает чем, «нейтрализовывали ключевые фигуры». В нашем муравейнике нам часто попадались случаи, когда выжившие в схватках брали на себя бремя мести, иногда передававшееся следующим поколениям. «Какого они были возраста?» – насколько помню, спросила Маккэша мать в ночь нашего похищения.
«Люди иногда ведут себя постыдно», – сказала мать, когда меня и еще троих пятиклассников временно исключили из школы за кражу книг из магазина «Фойлс» на Чаринг-Кросс-Роуд. Теперь, много лет спустя, читая обрывочные документы о тайных политических убийствах, совершавшихся в других странах, я ужасался не только деятельности матери, но и тому, что она приравняла к ней мою кражу. Может быть, не столько осуждая меня, сколько адресуя это себе.
«Что ты такого страшного сделала?»
«Много за мной грехов».
Как-то днем в мою кабинку постучался человек.
– Вы говорите по-итальянски? В вашем деле так сказано.
Я кивнул.
– Пойдемте со мной. Наш человек с итальянским заболел.
Я поднялся с ним по лестнице в отдел, где сидели сотрудники, владевшие языками. Я не знал его должности, но понятно было, что по статусу он выше меня.
Мы вошли в комнату без окон, и он дал мне тяжелые наушники.
– Кто он? – спросил я.
– Неважно. Просто переводите. – Он включил магнитофон.
Я послушал итальянский голос, поначалу забыв переводить; пригласивший меня замахал руками. Это был допрос – допрашивала женщина. Запись была неважная, гулкая, как будто в пещере. Допрашиваемый был не итальянец и отвечал неохотно. Запись то включали, то выключали, в беседе были пропуски. Допрос явно находился на ранней стадии. Я таких уже наслушался и знал, что его потом прижмут. А пока человек защищался тем, что изображал безразличие. Отвечал расплывчато. Стал говорить о крикете, жаловался на неточности в «Уиздене»[17]. Его сбили с этой темы прямым вопросом об истреблении гражданских под Триестом и связях англичан с партизанами Тито.
Я наклонился, остановил магнитофон и спросил:
– Кто он? Хорошо бы знать контекст.
– Вам это не нужно – просто скажите мне, что говорит англичанин. Он работает с нами, нам надо знать, не выдал ли он чего-то важного.
– Когда это?..
– Начало сорок шестого. Формально война закончилась, но…
– Где это происходит?
– Эту запись мы захватили после войны, у одного деятеля из марионеточного правительства Муссолини: дуче уже повешен, но кое-кто из последышей все еще цел. Пленку взяли в окрестностях Неаполя.
Он дал мне знак надеть наушники и включил магнитофон.
Постепенно, после нескольких перерывов в записи англичанин разговорился, но говорил он о женщинах, с которыми знакомился там и сям, о том, в каких кафе с ними бывал, о том, как они были одеты. И удавалось ли провести с ними ночь. Эти сведения он давал свободно, сообщал явно несущественные данные: час прибытия поезда в Лондон, и так далее и тому подобное. Я выключил магнитофон.
– В чем дело?
– Это бесполезная информация, – сказал я. – Он рассказывает о своих романах. Если его взяли за политику, то ничего политического он не раскрыл. Только что ему особенно нравится в женщинах. Кажется, не любит неотесанных.
– А кто любит? Ведет себя умно. Он у нас один из лучших. Интересно это может быть только жене или мужу. – Он снова включил запись.
Теперь англичанин рассказывал о попугае, которого нашли на Дальнем Востоке, птица десятки лет жила в племени, которое вымерло и язык его исчез. Но попугай попал в зоопарк, и оказалось, что он все еще помнит слова. Тогда рассказчик и один лингвист попытались восстановить язык с помощью птицы. Рассказчик явно устал, но продолжал говорить, как будто этим мог отсрочить конкретные вопросы. До сих пор он не сообщил ничего полезного. Допрашивавшая определенно хотела кого-то опознать, выяснить характерные особенности, названия мест, которые можно привязать к карте, город, обстоятельства убийства, сорванной боевой операции. Но потом он заговорил о «печати одиночества» в облике какой-то женщины и еще о какой-то никчемной подробности – расположении родинок на ее плече и шее. И я вдруг сообразил, что видел это ребенком. И рядом с этим спал.
Так, переводя запись допроса, где описывалась, возможно, выдуманная женщина и ученый попугай – все это, поданное пленником как бесполезная информация, – я услышал о расположении родинок на плече матери.
Я вернулся на рабочее место. Но допрос еще звучал у меня в ушах. Я почти не сомневался, что слышал голос мужчины раньше. И даже подумал, что это может быть голос моего отца. Кто еще мог знать этот отличительный признак – необычное расположение родинок, которое пленник шутливо уподобил созвездию Ковша в Большой Медведице?
По пятницам я садился в шестичасовой поезд на вокзале Ливерпуль-стрит и отдыхал: просто смотрел на ленту пейзажа, бегущую мимо. Это был час сортировки всего, накопившегося за неделю. Факты, даты, мои официальные и неофициальные изыскания отпадали, на их место приходила полуфантазия о матери и Марше Фелоне. Как они шли навстречу друг другу вдали от своих семей, их короткая связь и отступление, а потом стойкая, необычайная верность друг другу. У меня почти не было сведений об их осторожной взаимной тяге, о поездках к темным аэродромам и портам и возвращениях оттуда. Были у меня, в сущности, не сведения, а всего-навсего отрывки какой-то незаконченной старинной баллады. Но я был сыном без родителей и не знал того, чего не дано знать такому сыну, я натыкался только на фрагменты их истории.
Это была ночная поездка домой из Суффолка после похорон ее родителей. Свет от спидометра падал на ее платье, закрывавшее колени. Черт.
Они выехали в темноте. Всю вторую половину дня она наблюдала за его скромным поведением у могилы и на поминках слушала его застенчивую и душевную речь. Подходили соседи, которых она знала с детства, выражали соболезнования, спрашивали о детях, оставленных дома в Лондоне, – она не хотела везти их на похороны. Приходилось снова и снова объяснять, что муж все еще за морем. «Благополучного возвращения ему». Роуз наклоняла голову.
Позже она видела, как Фелон под громкий смех гостей переносил полную до краев чашу с пуншем с шаткого столика на более устойчивый. Почему-то ей было покойно как никогда. Часов в восемь вечера, когда все разошлись, она поехала с Фелоном в Лондон. Ей не хотелось ночевать в пустом доме. Они сразу же въехали в туман.
Пять миль они ползли, останавливаясь перед каждым перекрестком, и почти пять минут простояли на железнодорожном переезде: ей почудился гудок поезда вдалеке. Если поезд и гудел, то далеко, тоже из предосторожности.
– Марш?
– Что?
– Хотите, я сяду за руль? – Она повернулась к нему, платье натянулось на бедрах.
– До Лондона три часа. Можем остановиться.
Она включила лампочку.
– Я могу повести. Илкетшолл. Где это на карте?
– Где-то в тумане, наверное.
– Ладно, – сказала она.
– Что ладно?
– Давайте остановимся. Они разбились… я не в силах вести машину.
– Я понимаю.
– Можем вернуться в Уайт-Пейнт.
– Я покажу вам мой дом. Вы давно его не видели.
– А. – Она покачала головой, но ей было любопытно.
Он развернулся в три приема – дорога была узкая, к тому же туман – и поехал к дому, давно перестроенному.
– Заходите.
В доме было холодно. «Свежо», – сказала бы она, если бы дело было утром, но была глухая ночь, нигде ни проблеска света. Электричества в доме не было, только дровяная печка, на которой он готовил, она же и отапливала дом. Фелон развел огонь. Потом приволок матрас из невидимой комнаты – там не прогреется, сказал он. Все это было сделано за пять минут. Она не произнесла ни слова, только наблюдала за ним – сколько позволит себе этот всегда осторожный человек, всегда осторожный с ней. Ей самой не верилось в то, что происходит с ними сейчас. В комнате уже было слишком тесно. Она привыкла видеться с Фелоном вне стен.
– Марш, я замужняя женщина.
– В вас ничего нет от замужней женщины.
– А вы, конечно, знаете замужних женщин.
– Да. Но в вашей жизни он не занимает никакого места.
– Это кончилось давно.
– Вы можете спать здесь у печки. Мне необязательно.
Долгое молчание. В голове у нее сумбур.
– Кажется, вам тоже не помешает в тепле.
– Тогда я хочу, чтобы вас было видно.
Он подошел к печке, приоткрыл дверцу, и комната осветилась.
Она подняла голову и посмотрела ему в лицо:
– Тогда и вы останьтесь.
– Нет. Я неинтересен.
Она представила себе, как выглядит сейчас при неверном свете из топки, в платье с длинными рукавами, оставшемся на ней с похорон. Чувство было странное. Что-то заползло под рассудок. И ночь к тому же – сплошной туман, мир невидим, безымянен.
Она проснулась окутанной. Под шеей – его ладонь.
– Где я?
– Вы вот здесь.
– Да. Кажется, я здесь. Неожиданно.
Она уснула и снова проснулась.
– А как же похороны? – спросила она.
Ее голова касалась его плеча. Она знала, что в комнате будет холодно.
– Я их любил, – сказал он. – Как и вы.
– Я, наверное, не об этом. А спать с их дочерью. И после похорон?
– Думаете, они вертятся в гробах?
– Да! И, кроме того, что теперь? Я знаю о ваших женщинах. Отец называл вас бульвардье.
– Ваш отец был сплетник.
– Думаю, после сегодняшней ночи мне надо держаться от вас в стороне. Вы слишком важны для меня.
Даже в этой осторожной, отфильтрованной версии происходившего между ними есть сомнение и даже неопределенность в отношении того, как это на самом деле могло быть, о чем мог быть разговор; как-то слабо это рифмуется с их биографиями. Кто из них и почему разорвал отношения, начавшиеся той ночью у печки?