Я оказалась на Волховском фронте (фронт, созданный в 1941 году в ходе обороны городов Волхова и Тихвина Ленинградской области. — М.Г.). И как-то сразу за пределами блокадного кольца. Я даже не помню, как мы оказались за пределами. И я работала на санитарной «летучке».
Это такой небольшой поезд из товарных или пригородных вагонов, задачей которого было быстро эвакуировать раненых бойцов и гражданское население, которое оказалось после Ладоги на этой стороне кольца, и довезти до Вологды. Что с ними дальше делали, мы не знали: переправляли куда-то, расселяли куда-то… Многие из них были доходяги блокадные, их просто сразу же госпитализировали. На этом участке нас очень часто бомбили, можно сказать, постоянно. И путь перерезался, и разбомбленные вагоны, и куча раненых и убитых…
И вас в какой-то момент ранило…
Это было около станции, которая носила девичье имя — Валя. И я оказалась в Вологде, в распределительном эвакопункте при вокзале. Это было 26 октября 1941-го. Была такая помесь зимы с жуткой осенью: мокрый снег, ветер, ужасно холодно. И я, как и многие, лежала на носилках, в спальном мешке. У нас были очень хорошие, грубые, жесткие, толстые спальные мешки. У немцев таких не было. Наши мешки были хоть и тяжеленные, но теплые. Мне кажется, это было единственное, что у нас было лучше, чем у немцев. А документ на раненого, если он был в сознании, заполнялся тем человеком, который первым оказывал помощь. Этот документ — вовсе не искали там по карманам солдатскую книжку — заполнялся со слов, назывался он «Карточка передового района». Такая картонка. Английской булавкой эту карточку пристегивали на брюхо: фамилия, имя, часть — и затягивали спальный мешок. И если ты оказал какую-то помощь, что-то сделал — сыворотку там, повязку, морфий или еще что-нибудь, — об этом делалась пометка. И вот в эвакопункте на полу рядами стоят носилки, и впервые перед глазами появляется врач в сопровождении медсестер или фельдшеров — не знаю кого. И тут мне — мне несколько раз так везло — первый раз чудесно повезло. Врач доходит до меня и так вот рукой, не отстегивая, поднимает карточку и читает фамилию. И вдруг говорит: «Боннэр Елена Георгиевна… А Раиса Лазаревна тебе кем приходится?» А это моя тетя-рентгенолог, которая в это время тоже в армии была, но неизвестно где. Я говорю: «Тетя». И он говорит сопровождающим: «Ко мне в кабинет».
Только на войне человек может сказать, что ему чудесно повезло, потому что он вдруг оказался не мешком с карточкой, а человеком.
Потом я узнала: его фамилия — Кинович. Ни имени, ничего не знаю. Доктор Кинович. Он командовал этим эвакопунктом и решал, кого в первую очередь обрабатывать, кого без обработки отправлять дальше, кого — в вологодский госпиталь. Оказалось, что он в финскую войну служил под началом моей тети. На вид довольно молодой был. Мне все люди старше тридцати тогда казались старыми. И меня отправили в госпиталь в Вологде же. Госпиталь находился в пединституте. Что вокруг и прочее — я не знаю, я ничего не видела. И первое время очень плохо говорила. У меня была тяжелая контузия, перелом ключицы, тяжелое ранение левого предплечья и кровоизлияние в глазное дно. Я за «женской» занавеской лежала — палат женских там не было, лежала — сколько времени, не знаю — в госпитале в Вологде. И понимала, что с подачи Киновича ко мне очень хорошо относятся. Ясно совершенно, так сказать, опекают по блату. И довольно скоро из Вологды санпоездом я была отправлена в госпиталь в Свердловск. Там уже было настоящее лечение: мне сшивали нерв, левое предплечье и прочее — а до того рука болталась.
И вам опять чудесно повезло?
Да. Поезд шел долго. Мне кажется, суток двое-трое. В первую ночь нас бомбили на выезде из Вологды, где-то между Вологдой и Галичем. Эту ночь я помню очень хорошо, очень страшно было, страшнее, чем когда меня первый раз ранило. В Свердловске в госпитале я была до конца декабря. Значит, в общем я в госпитале пробыла с 26 октября где-то до 30 декабря. И 30 декабря меня выписали в распределительный эвакопункт, или как там это называлось, Свердловска. Я пришла, сдала свои документы и сидела в коридоре, ждала. И тут ко мне подошел очень пожилой человек в военной форме и спросил меня, что я здесь делаю. Я говорю: жду, что мне скажут. Он мне сказал: «Экс нострис?» (Ex nostris (лат.) — «Из наших». — М.Г.). Я сказала: «Чего?» Он сказал: «Из наших?» Я сказала: «Из каких?» Тогда он сказал: «Ты еврейка?» Я говорю: «Да». Это единственное, что я поняла. Тогда он достал блокнотик и говорит: «Ну-ка, скажи мне фамилию». Я сказала. Потом он меня спросил: «А вообще ты откуда?» Я говорю: «Из Ленинграда». Он мне сказал: «А у меня дочка и сын в Ленинграде». Кто он и что он, ничего не сказал. «А где твои родители?» Я говорю: «Про папу не знаю. А мама в Алжире».
Он сказал: «Какой Алжир?» Я говорю: «Акмолинский лагерь жен изменников родины». Я очень хорошо помню, как на него посмотрела, пристально очень, а сама думаю, что он сейчас мне скажет. Может, он сейчас меня пристрелит, а может, нет. И вот я ему говорю: «Акмолинский. Лагерь, — вот таким рапортующим голосом. — Жен. Изменников. Родины». Он сказал: «Ага» — и ушел. Потом вернулся, почти сразу, и сказал: «Сиди здесь и никуда не уходи». Пришел еще, наверное, через полчаса и сказал: «Пойдем». Я говорю: «Куда?» А он говорит: «А ты теперь моя подчиненная, медсестра военно-санитарного поезда 122. Я твой начальник Дорфман Владимир Ефремович. Будешь обращаться ко мне “товарищ начальник”, но изредка можешь называть Владимиром Ефремовичем. Все».
И все-таки, как восемнадцатилетняя студентка-филолог становится военной медсестрой?
Мы с ним пошли, ехали на трамвае довольно долго, а потом шли пешком, потому что санпоезд, которым он командовал, где-то далеко стоял, на каких-то дальних путях. По дороге он спросил: «Ты настоящая медсестра или рокковская?». Я сказала: «Рокковская». И он на это сказал: «Плохо». РОКК — Российское общество Красного Креста. Учили на их курсах гораздо хуже, чем в нормальном военно-фельдшерском училище (это для парней) или медтехникуме. То есть тех учили по-настоящему, а нас — «девушки нашей страны, овладевайте второй, оборонной профессией». Все ясно? Он сказал, что это очень плохо и что мне за две недели надо научиться выписывать на латыни лекарства — начальник аптеки научит, делать внутривенные, которые я никогда не делала, и всему остальному. «За две недели» — это примерно столько, сколько санпоезд идет к фронту под погрузку. С ранеными быстрее пропускали, а порожняк часто тащился, как товарняк. Но не всегда. И когда гнали по-быстрому, значит, где-то готовились большие бои. Мы по скорости движения заранее знали и про Сталинград, и про Днепр, и про Курск.
Научилась. Стала потом старшей сестрой этого самого санпоезда. Вот так мне везло. Мне повезло с Домом литературного воспитания школьников. А на войне мне повезло с доктором Киновичем. А третий раз мне повезло с Владимиром Ефремовичем Дорфманом. Потому что ясно: меня послали бы не на санпоезд, а на передовую. Всех туда посылали тогда. Посылали же просто дыры замазывать людьми. Это начало 1942 года — время, когда никто оттуда не возвращался.
И вы на этом поезде не прошли, как принято говорить, а проехали всю войну, до 45-го года?
Да, еще из Германии успела вывозить раненых. День Победы я встретила под Инсбруком. Последний наш рейс из Германии был в середине мая в Ленинград. Там поезд расформировали, а меня назначили заместителем начальника медицинской службы отдельного саперного батальона на карело-финском направлении: Руг-Озерский район, станция Кочкома. Этот саперный батальон занимался разминированием огромных минных полей, которые находились между нами и Финляндией. Война уже кончилась, и вообще великая радость, а у нас каждый день и раненые, и погибшие. Потому что карт минных полей не было, и живыми наши саперы оставались больше благодаря интуиции, чем миноискателям. И демобилизована я была — по-моему, это была третья очередь демобилизации — в конце августа 1945 года.
Вы прошли всю войну и хронологически, и географически. Встречали ли вы людей, которые понимали, что нет разницы между воюющими режимами? Как они поступали? Что вообще было делать?
Были такие люди, но сказали об этом ведь только теперь, когда Европа приравняла коммунизм и фашизм. Ну чуть раньше писали — говорили разные философы, только кто, сколько людей их читали? И это все после войны. И Ханна Арендт, и Энн Аппельбаум. А тогда… Кто-то стал перебежчиком, кто-то всячески, правдами и неправдами, стремился на Урал или за Урал. Совсем не евреи — евреи как раз рвались воевать, потому что, в отличие от меня, тогдашней дуры, понимали, что значит «экс нострис». Почитайте об эвакуации творческой интеллигенции и их семей в Ташкент и Ашхабад, и вы увидите, что евреев там ничтожно мало. И поговорка «Евреи воевали в Ташкенте» — одна из больших неправд о войне.
Например, ваш жених, поэт Всеволод Багрицкий. Можно про него спросить?
Можно. Мне всегда есть что рассказать, и мне всегда приятно. Это, знаешь, вот как влюбится девочка, и хотя бы вспомнить где-нибудь лишний раз имя того человека. Это очень смешно. Я вообще из категории счастливых женщин, у меня было в жизни три любви, и все при мне так и остались: Севку люблю, Ивана люблю (Иван Васильевич Семенов, первый муж Елены Боннэр, расстались в 1965 году, официально развелись в 1971-м. — М.Г.) и Андрея люблю (Андрей Дмитриевич Сахаров, за которым Елена Боннэр была замужем с января 1972 года до его смерти в 1989-м. — М.Г.). Ну что Сева… Был мальчик, остался без папы, папа умер в 1934 году. Остался без мамы, маму арестовали 4 августа 1937 года. Я оказалась у них во время обыска, а обыск шел почти целую ночь (Елене Боннэр было четырнадцать лет, но, оказавшись в квартире, где проходил обыск, она не могла уйти, пока он не закончился. — М.Г.).
Я пришла домой под утро, и моя мама на всю жизнь оскорбила меня, заставив показать трусики. Ну а трусики были ни при чем. После того как она проверила, я ей сказала: «Лиду арестовали». А мой папа уже был арестован. И остался этот Сева. Сева был очень умный мальчик, умнее нас всех и очень многих взрослых. Если бы кто-то читал сейчас его книжку, наверняка поражался бы тому, что он писал в своих стихах. Это, наверное, год 1938-й, начало. Можно я прочту?