Тихо было и в этот вечер – Иоанн горевал. Только едва слышно всхлипывал у царского ложа Данила Захарьин-Юрьев, да скорбно вздыхал в стороне его младший брат Никита. И свечи еще мерно потрескивали в тяжелых бронзовых канделябрах.
– Признайся себе, государь: ведь это братья Адашевы через людей своих погубили Анастасию, жену твою возлюбленную, сестренку нашу милую, светлую! – шептал со слезами на глазах старший Захарьин-Юрьев бледному и растерянному государю.
За спиной старшего согласно кивал младший:
– Они, живодеры, они!
– Почем знаешь? – не поднимая глаз, спросил Иоанн.
– А ты вспомни, царь-батюшка, когда захворал ты семь лет назад, когда вся Русь слезами обливалась, тебя хороня, – прости нас, Господи! – и уже отписал ты духовную, кого едва ли не силой заставили присягать нашему Димитрию? Отца Адашевых – Федора Григорьевича! Не хочу, говорил, пеленочнику присягать! Не стану, мол, под Захарьиными-Юрьевыми, опекунами, ходить!
– Так то отец их был – не Алешка! – гневно зыркнул на бойкого шурина Иоанн. – Алешка на коленях присягал, руки целовал…
– Правильно: целовал и присягал, да только с виду – сердцем-то не принял! Алешка похитрее отца будет. Не оттого ли в семнадцать-то лет, заговорив тебя с Сильвестром на пару, Ближнюю думу учинил? Да все поучал тебя, как жить и править. А ведь не рады они были с Сильвестром, когда ты приходил к ним совещаться. Любое занятие тебе находили, лишь бы не дознался чего. Было?
– Было, – признал Иоанн.
– Вот и я о том! Недаром давно уже все вокруг говорят, – Данила нарочито замялся, – мне и сказать-то боязно…
– А ты говори, Данила, говори, – хмуря брови, обернулся к нему царь, – не бойся…
Теперь, после смерти Анастасии, выходили на свет прежние обиды, язвами покрывали изболевшуюся душу Иоанна. Правды он хотел, любой ценой – правды! Пусть все окажется на самой черной стороне, но надоело изводить себя догадками: кто погибели желает государю своему, а кто – блага.
– Коли бы, не дай бог, оставил ты нас в те дни, а Владимир Старицкий, пресветлый князь наш, поднял мятеж, так Алешка с Сильвестром первые бы к нему подались! Говорят, что младенца твоего они в расход хотели пустить, дабы под ногами не путался. Ядом али утоплением. Да и жену царскую туда же!
– Не посмел бы он! Не посмел… – побледнел Иоанн.
– Так вот нет больше твоей царицы, возлюбленной сестренки нашей. И Димитричку, первенца твоего, та нянька утопила. Может, неспроста? Вот сам и суди теперь, кто посмел бы, а кто нет. Эх, Ваня, Ваня, да неужто веришь ты, что от частых родов угасла жена твоя? Доктора, они чего только не скажут, лишь бы правду скрыть! Анастасия-то наша сразу Алешку разгадала, ибо не умом – сердцем бабьим поняла, откуда беде быть! – горько и сокрушенно запричитал Захарьин-Юрьев. – Крест тебе Адашев целовал?! Оттого и целовал, что знал наверняка – не станет тебя скоро!
Иоанн не знал, что и думать. Правда способна запутать хуже любой лжи! Верно, невзлюбила Анастасия Сильвестра и Адашевых: и за то, что они дела государственные самолично решали, и за то, что в случае кончины ее мужа вряд ли бы в Дмитрии наследника признали. Да еще и Сильвестр, было дело, открыто хвалил Старицкого: «В великой чести он у народа русского!» Сгинь он, Иоанн, кто бы взял в расчет молодую царицу? Кому она стала бы нужна? Растоптали бы, злыдни, и ее, и сына их! Которых и без того-то уже на белом свете нет…
Иоанн заглянул в налитые кровью глаза Данилы Захарьина-Юрьева. Одно он знал точно: и Данила, и Никита многое потеряли, упустив сестру. И теперь двумя псами будут сторожить обоих царских сыновей, племянников своих – семилетнего Ивана и пятилетнего Федора. На Захарьиных, хоть и жадны они не в меру, можно все-таки положиться – любого порвут, кто к детишкам царским приблизится!
– А не они ли, Адашевы и Сильвестр, упросили тебя дать передышку ливонцам, а? – вопрошал меж тем Данила. – Задави мы ливонцев одним махом, не дай им послов разослать по врагам нашим исконным – разве точили бы сейчас на нас зубы литовец и поляк со шведом? Ну, порезал младшой Адашев крымцев, поделом им, ну так большая ли в том победа? Отец-то твой, Василий III, при Менгли-Гирее дружил, небось, с крымцами, да и горя не знал. А теперь вот жди от крымского хана очередной весточки! Каширу уже разделали, а дальше что? Встретили бы мы его во всеоружии, а теперь разве что на запад и осталось глядеть, абы новой беды не проворонить. А за крымцами султан турецкий стоит, главный враг веры Христовой! – И тут знал старший брат покойной царицы Анастасии, на какую мозоль давить царю. – А ведь мы-то упреждали: коли взялись давить ливонца, так надобно до победного конца его довести, не давая ордену передыху, – продолжал он «радеть» о государстве русском. – Проткнул змея, так подожди, когда он издохнет! А теперь вон сколько коршунов налетело: со всех сторон тянутся, точно уж и не живы мы!
– Типун тебе на язык, дурак! – рявкнул на шурина Иоанн. – Ишь, понесло тебя, окаянного!
– Прогневил, батюшка, тебя речами своими, прости покорно, – тотчас склонил голову Данила. Вздохнул тяжко: – Только, царь Иван Васильевич, надежда наша, задумайся: кому и по сей день служат Адашевы и те, что с ними? Тебе ли? Али иным каким хозяевам?..
В самое сердце попали слова шурина, больно ранив, отравив. Но царь и сам готов был отравиться. Сам хотел упасть смертельно раненным на землю, чтобы потом восстать. Но не прежним государем Иоанном Васильевичем, а новым – не знающим сомнений…
У Воротынских в тот день Григория приняли как родного. Пили в честь царя, Адашевых и Курбского. И в его, Григория Засекина, честь. Мария то ловила его взгляд, то, краснея, опускала глаза. Другие дочери – старшая Софья и младшая Катерина – смотрели на молодого воина с большим интересом, но уже знали верно: неспокойно сердечко их сестренки! Еще в начале вечера, едва увидев Марию, Григорий воспрянул духом, и горький осадок после встречи со Степаном Василевским сгинул, не оставив следа. Тем более что Воротынский был с ним по-отечески ласков – молодой князь ему и впрямь приглянулся! Но чем обходительнее был с ним царский вельможа, тем яснее звучали в памяти слова Степана: «Воротынский – один из самых богатых князей на земле Московской, а ты – беден… Он себе зятька из других искать будет!..»
– Надолго ли в Москву? – во время застолья, набравшись храбрости, спросила Мария.
В доме Воротынских младшим детям рта не затыкали, к тому же именно Марии, по всему было видно, отец дозволял многое.
Князь Воротынский кивком подтвердил вопрос дочери:
– Верно, Григорий, много ли тебе Алексей Федорович на отдых отпустил?
– Через три дня в Ливонию возвращаться, – ответил молодой князь. – Я ведь со своей тысячей прибыл, чтоб магистра по дороге не отбили. – Заметив, сколь поспешно опустила Мария взгляд и какими печальными стали ее глаза, вздохнул: – Тысяча моя князю Барбашину там нужнее: скоро новые баталии предстоят.
– Но ведь магистр-то в Москве уже! – требовательно воскликнула вдруг Софья, переглянувшись с юной молчуньей Катериной. – Отчего ж так несправедливо-то?
– Ишь, как ваш перстенек-то сверкает! – вторя ей, заметила жена Воротынского Елизавета. – Подарок за магистра – загляденье одно, право слово.
– Что верно, то верно – сверкает ярко, – согласился польщенный Григорий. – Да от царя-батюшки и перстенек из бересты сверкал бы. А что до магистра, – он взглянул на Софью, – так это ж я Вильгельма фон Фюрстенберга пленил, а у них нынче другой магистр. Еще один басурманин – Готгард фон Кетлер, союзник польский. С ним теперь разбираться надобно.
– Ах, Григорий Осипович, всех магистров ловить – жизни не хватит, – с грустью заметила Мария. – А всех басурман воевать – и ста жизней мало будет. Где же конец-то войне?
– На сей вопрос один только царь ответ знает, – важно ответил за молодого человека Михаил Воротынский.
– Прав ваш батюшка, Мария Михайловна, – кивнул Григорий. – Как нам скажут, там мы и должны поступать – на то мы и слуги царские.
– А вот перстень-то царский вы напрасно на правый, безымянный палец надели, – вновь вмешалась в беседу старшая Софья. – Этот палец для колечка обручального предназначен. А коли вы подарком за царскую службу его украсили – служить вам, значит, до конца дней своих!
– На все воля Божья, – сдержанно ответил Григорий.
Ужин подошел к концу – мясные и рыбные блюда сменили сладкие, но не показались они сладкими ни Григорию, ни Марии.
– Не знаю, увижу ли вас еще, Мария Михайловна, – когда после ужина выдалось им полминуты остаться наедине, сказал Григорий, – но знайте: я вас не забуду. Никогда не забуду!
– И я вас помнить буду, – ответила девушка. – Всегда… Как жалко, Григорий Осипович, что все так складывается, – торопливо проговорила она нетвердым голосом. – Ну да Господь милостив – убережет вас от врага! – В ее синих глазах уже блестели слезы. – А я молиться за вас буду. Прощайте, Григорий Осипович, и да хранит вас Бог!
Вот и все прощание. Набиваться в гости к Воротынским Засекин более не осмелился, да и со Степаном встречаться не стал. К тому же оказалось много хлопот с молодыми бойцами: тысяча новиков – уже не сотня! За всеми – глаз да глаз. Все должны были быть сыты, обуты и одеты, при оружии и тверезые, потому как тянуло зело молодых воинов на приключения. Тем более в столице – где и барышень было вдоволь, и вина горячего по корчмам да кабакам под хорошую закуску.
Ровно через три дня, строго по предписанию, вместе со своей тысячей Григорий выехал из Москвы по Можайской дороге на запад – в сторону Ливонии…
Спала, укрытая снегом, зимняя Москва. Не знала того, что рождается сейчас в Кремле. Какая скорлупа трескается уже тихо в натопленных хоромах царских и кто, показав хищный клюв, выглядывает из нее. Мерно трещали свечи в царской опочивальне – забыли потушить их. На столе лежали недоеденные яства, стояло много вина – горячего и фряжского, в кувшинах, бутылях и кубках. Заливал крепким зельем Иоанн свою беду – с новыми друзьями и без них – и заливал на славу! Оставив дворовую девку, с которой пытался забыть горе, в постели, нагой, царь сполз с ложа и подошел к зеркалу. Светлый худой силуэт выплывал из черноты в мутноватом стекле. Девка смотрела на государя из-за краешка одеяла – смотрела с любопытством и страхом, во все глаза, приоткрыв ро