— Что же делать? — со страхом застонали в толпе.
Пожарский ободряюще улыбнулся:
— Главное — не падать духом. Пословицу знаете: «На Господа надейся, а сам не плошай». Всегда надо быть готовыми дать отпор разбойникам.
— Где ж нам с вилами? — уныло возразил какой-то мужичонка в рваном треухе.
— А вон стрельцы на что? Гляди, какие ребята! Орлы! Такие любого Лисовского разобьют.
Стрельцы, стоявшие кто как, опершись о берданки, гордо приосанились.
— Молодцы, что говорить! — продолжал тот же мужичонка, видать самый бойкий из всех. — Так мало их! Им крепость бы удержать. А как нам быть?
— Я вот что вам предлагаю, — заметил Пожарский, — весь хлеб, что вы сейчас по лесам да оврагам прячете, в кремль свезти, а весной, когда сеять будете, его возьмёте. Так надёжнее будет. А то, скажем, на тебя, не дай Боже, лях нападёт, приставит саблю к шее, ты же ему откроешь, где запасы хранишь, да ещё и покажешь. А он тебе в благодарность башку и снесёт. А коль в кремле зерно-то, пусть оттуда его берёт. Глядишь, зубы и обломает.
— Мудро говоришь, князь, — заговорили одобрительно.
— Лучше, конечно, ни ляху, ни казаку не попадаться, — продолжал воевода. — А что для этого надо? Кремль у нас хороший, каменный, любую осаду выдержит. Но места в нём мало. Дай Бог стрельцам разместиться. А куда посадским да крестьянам прятаться? Крепость-то дырявая. Вон там стена завалена, здесь вал поосыпался. Значит, надо, не мешкая, крепость укрепить. И ещё. Вон сколько мужиков здоровых. Надо оружием запастись — копьями и рогатинами, да и топоры сгодятся. А бою обучим, не впервой.
Незаметно текли дни в трудах. Избранные от посада доверенные люди принимали добро, раскладывая в амбары и подземелья кремля, везли брёвна и камни для стен, как потеплело, углубили ров. К счастью, враг близко не подходил. Лазутчики доносили о небольших группах всадников, но те в бой вступать не решались.
Пожарский тем временем списался с соседями — воеводами Коломны, Каширы, Переяславля Рязанского. Особенно рад был Пожарскому Прокопий Ляпунов и обещал вскорости приехать.
Но приехал не он, а его племянник. Даже не приехал, а примчался. Оставив взмыленного коня у крыльца, вбежал в горницу, выкрикнул:
— Скопина убили!
— Как убили? — вскочил Пожарский. — Кто?
— Дядя мой тебе грамоту прислал, зовёт на Шуйского идти.
Пожарский оглядел Фёдора. Был тот погодком его Петра, такой же ещё несуразный, с длинными руками и ногами.
— Сядь, коль в гости приехал! — строго сказал князь. — Я сейчас сына кликну, познакомитесь.
— Но чтоб боле никого! — задиристым баском потребовал юнец. — Дело тайное, так дядя сказал.
— Дядя сказал, а ты кричишь во всё горло! Все вы, Ляпуновы, орать здоровы. Сядь, говорю, переведи дух после дороги.
Сам он углубился в чтение письма. События действительно были прискорбные.
...Вся Москва встречала князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского ликованием. Его и графа де Ла-Гарди чествовали как победителей. Имя двадцатитрёхлетнего героя было у всех на устах. Столько славословия раздавалось в его адрес, в том числе и от самого государя, что граф де Ла-Гарди почувствовал недоброе и начал звать Скопина скорее оставить Москву. Но тот принимал все поздравления чистосердечно, верил в искренность тех, кто говорил ему ласкательные слова.
Правда, был у него неприятный разговор с дядей, когда они впервые остались в царской опочивальне одни. Причиной послужил всё тот же Прокопий Ляпунов. Когда ещё Скопин был только на подходе к Москве, то прибыли к нему посланцы неугомонного рязанца. Тот, поздравляя полководца с замечательными победами, предложил ему свою помощь для того, чтобы занять царский трон. И хотя Скопин с гневом отклонил это предложение, ничего не сказав царствующему родственнику, тому донесли другие.
Царь прямо спросил племянника, желает ли он занять его место. Но Скопин протестовал так бурно и искренне, что, казалось, убедил государя. Во всяком случае, он даже замахнулся посохом на брата Дмитрия, когда тот в думе начал возводить на юного полководца напраслину, будто бы он сам, по своей воле отдал шведскому королю Корелу.
Сейчас же, дочитав письмо Ляпунова, где тот действительно призывал немедля идти с войском на Москву и скинуть Шуйского, Дмитрий Михайлович, упёршись тяжёлым взглядом в столешницу, медленно произнёс:
— Вот что, Фёдор, я тебе скажу. Скажу как сыну. И ты, Пётр, слушай внимательно и запомни раз и навсегда: негоже нам, людям дворянского происхождения, изменять своему слову, а тем более присяге. Я жизнью своей клялся быть верным Шуйскому, крест целовал. И слово своё сдержу, даже если смертный час придёт. Запомните, дети мои, что нет большего греха, чем слово своё предать!
Он поднял глаза на побледневшего Фёдора:
— А дяде своему передай следующее. То, что он присягу хочет нарушить, это дело его совести. Но то, что он в такой час, когда в стране смутное время, когда и так имеем двух царей и двух патриархов, когда брат идёт на брата, а отец — на сына, замыслил измену — негоже. Нельзя новую смуту затевать. Царь может быть люб ему или нелюб. Может, он и мне нелюб. Но не дело это саблей решать! К чему это уже привело дважды — мы видим. Избрать царя может только Земский собор, когда люди от всей земли Русской съедутся и решат.
И ещё передай Прокопию. Я знаю его давно. Он — замечательный воин и благородный человек. Но я знаю и его горячность и своеволие. Так вот, чтобы дать ему острастку, я перешлю его письмо государю. Я знаю, что Шуйский его не тронет, если... Если он и в самом деле останется воеводой в Рязани, куда его направил государь.
— А теперь скачи, и скачи быстро. Останови и дядю, и своего отца. Я ведь любил Скопина не меньше, чем отец. Воевал с ним бок о бок во многих сражениях. Мир праху его. Пусть Бог разберёт, кто виновен в его смерти.
«Когда этот воин и воевода, князь Михаил Васильевич Шуйский, послушался царя и приехал в царствующий град Москву из Александровской слободы (и ошибкой это было, за грехи наши), родился у боярина Ивана Михайловича Воротынского сын, княжич Алексей. И не прошло двух месяцев, через сорок дней после его рождения, как стал князь Михаил крестным кумом, а кумой стала жена князя Дмитрия Ивановича княгиня Марья[94], дочь Малюты Скуратова. И по совету злых изменников и своих советчиков замыслила она в уме своём злой умысел, изменнический: уловить князя Михаила неожиданно, подобно тому как в лесу птицу ловят или как рысь нападает, и сжечь замыслила, змея лютая, взором злым, как будто зверь лютый; радость дьявола буйствует, навес сатане готовится.
И когда настал — после торжественного стола — час пира весёлого, тогда, дьяволом омрачённая злодейка та, княгиня Марья, кума крестная, подносила чару питья куму крестному и била ему челом, поздравляя с крестником Алексеем Ивановичем. А в той чаре — питье приготовлено лютое, питье смертельное. И князь Михаил Васильевич выпивает эту чару досуха, а не знает, что злое питье это лютое, смертельное. И скоро у князя Михаила всё в утробе возмутилось, и не допировал он званого пира, и поехал к своей матушке княгине Елене Петровне.
И как входит он в свои палаты княжеские, увидела его мать и взглянула ему в ясные очи. А очи у него сильно помутились, а лицо у него страшно кровью залито, и волосы у него на голове дыбом стоят и шевелятся.
И заплакала горько мать его родимая и в слезах говорит ему слово жалостное: «Дитя моё, сыночек, князь Михаил Васильевич! Почему ты так рано и быстро со званого пира уехал? Как твой богоданный крестный сын принял крещение без радости? Или тебе в пиру место было не по отечеству? Или тебе кум и кума подарки дарили не почётные? А кто тебя на пиру честном упоил честным питьём? С этого питья тебе вовек теперь будет не проспаться! Сколько раз я тебе, дитятко, в Александрову слободу наказывала: не езди в город Москву, опасны в Москве звери лютые, пышут ядом змеиным, изменническим».
И пал князь Михаил на постель свою, и начала утроба его люто разрываться от того питья смертного. Он метался по постели в тоске, и бился, и стонал, и кричал так сильно, как будто зверь под землёй, и звал отца духовного. Мать же его и жена, княгиня Александра Васильевна, плакали, а весь дом его наполнился плачем, горькими воплями и причитаниями.
И дошёл слух о его страшной болезни до войска его и до его помощника, до немецкого воеводы, до Якова Пунтусова. И многие доктора немецкие с разными лечебными примесями не могли никак течение болезни назад повернуть. И пошли со двора от князя доктора немецкие, и слёзы о нём проливали, как о государе своём.
И в тот же день перед всенощной — как сказано в житии Василия Великого — «солнце к солнцам зашло», — случилось это на исходе дневных часов, месяца апреля в двадцать третий день, в ночь со дня памяти великого воина и мученика Георгия на день памяти воеводы Саввы Стратилата, — ведь и князь Михаил был и воин, и воевода, и стратилат. Но тогда сразу весть эта не разнеслась по Московскому государству из-за того, что тогда ночь была. Утром же на рассвете, во вторник, когда солнце начало всходить, слух разнёсся по всему царствующему граду Москве: «Покинул этот свет, скончался князь Михаил Васильевич!»
Писание о представлении и о погребении князя Михаила Васильевича Шуйского по прозвищу Скопина.
В тот день, вернее ночь, когда Марина неожиданно поцеловала Маржере в его щетинистую и изборождённую морщинами щёку, будто чувствуя, что более они никогда не увидятся, Жак действительно уже выбрал свой путь. Он лежал к Смоленску. Такое решение было не случайным. После бегства «царика» Маржере неожиданно оказался белой вороной в лагере, где кипели такие страсти. На него с подозрением косились и польские военачальники, и тем более казацкие атаманы. Единственным местом, где хорошо знали капитана и где относились к нему с должным уважением, был двор бежавшего самозванца, точнее, те люди, которые служили вместе с ним при дворе покойного Димитрия — Салтыков и Молчанов. Хорошо знал его и Филарет, хотя, вероятно, и не забывал свою встречу с Маржере на своём подворье в ту памятную ночь. Но что делать — солдат должен выполнять приказ.