«Покажи милость, государь Лев Иванович! Не дай потерять государства Московского; пришли человека, которому верить можно... Много казны в недоборе, потому что за многих Фёдор Андронов вступается и спускает, для посулов, с правёжу; других не своего приказа насильно берёт себе под суд и сам государевых денег в казну не платит».
В праведном гневе Салтыков забыл, что сам вместе с роднёй ухватил богатейшие волости, приносившие только денежные доходы в шестьдесят тысяч рублей ежегодно, чем вызвал зависть многих «лучших» людей. Не зря он жаловался тому же Сапеге: «Здесь, в Москве, меня многие люди ненавидят, потому что я королю и королевичу во многих делах радею».
Что и говорить, «радетели» Салтыков и Андронов были два сапога — пара. Но не столько стяжательство изменников бесило старую знать, а то, что они сидели в думе рядом с Гонсевским, решительно отодвинув от решения государственных дел членов думы. Особенно негодовали Воротынский и Голицын.
Не случайно усмехался Гонсевский: услыхав, что гонец назвал их в числе заговорщиков, он вспомнил, как орал недавно Андрей Голицын, занявший в думе место старшего брата:
— Большая кривда нам от вас, паны поляки, делается! Мы приняли Владислава королём, а он не приезжает. Листы к нам пишет король за своим именем, и под его титулом пожалования раздаются: люди худые с нами, великими людьми, равняются!
То был прямой выпад против Андронова. Злопамятный дьяк промолчал в те поры, но обиды не забыл. Не случайно он взял пойманного гонца в свой приказ и теперь на дыбе заставил оговорить Воротынского и Голицына.
Эту хитрость хорошо понял польский полковник. Он ещё раз окинул взглядом дьяка, продолжавшего хмуро глядеть в свиток, и сказал:
— Мне столь же ненавистны эти враги короля! Они же всё время твердят, что, коль король не пришлёт сына, Москва будет считать себя свободной от присяги Владиславу и будет помышлять о себе сама! Но состоят ли они в заговоре? Слова холопа не убедят думу, бояре своих не выдадут. А нам с ними ссориться не время! Понял, дьяк? Скажи лучше: Бутурлин схвачен?
— Послали за ним, — мрачно ответил Андронов.
— Вот если бы он показал на Воротынского и Голицына... Да его и пыткой не сломишь. Знатный воин, храбрости отменной, — продолжал размышлять вслух Гонсевский. — Попробуй, конечно. Да только вряд ли что получится. Этих спесивцев надо будет убрать чужими руками. Об этом подумай, дьяк.
Гонсевский как в воду глядел. Бутурлин даже на пытке отказался назвать сообщников. И более того, когда его и пойманного гонца привели на допрос в думу, холоп тоже отказался от прежних показаний и признался, что сделал наговор, убоясь казни. Как ни настаивал Гонсевский на виновности Воротынского и Голицына, ссылаясь на их прежние слова, члены думы согласились лишь на то, чтоб обвиняемые какое-то время посидели дома, под охраной польских жолнеров.
Но Андронов не чувствовал себя побеждённым. Оказывается, он приберёг ещё один козырь: в зал думы стрельцы втащили связанного человека и бросили его на пол.
— Кто это? — изумлённо воззрился Мстиславский.
— Дворянин Василий Чёртов! — отчеканил с торжеством Андронов. — Схвачен польским разъездом у заставы. Вёз грамоту в Нижний Новгород с призывом к восстанию. Так что я прав — есть заговор!
— И чья же эта грамота? — прогудел старый боярин.
— Патриарха Гермогена!
Это имя подействовало на бояр, как искра в пороховой бочке. Забыв о степенности, все они вскочили и, размахивая руками, принялись орать:
— Это не святой, а диавол!
— Упрямый осёл!
— Снять с него сан!
— Идёмте к нему! — решительно воскликнул Гонсевский.
Без соблюдения чинов, толпой бояре направились к патриаршему подворью.
— Зря я не прирезал его в прошлый раз, когда он отказался подписать грамоту к нашим послам под Смоленск, чтобы те уговорили смолян сдаться королю! — злобно урчал Салтыков.
— Тягчайший грех — убить духовного пастыря! — резко одёрнул его старик Мстиславский.
На подворье патриарха было пусто. Ещё раньше, по приказанию думы, Гермогена лишили всех слуг, приличествующих его сану. Они нашли его в келье, где патриарх разбирал какие-то свитки.
— А, вот он опять грамоты готовит! — торжествующе возопил Салтыков. — Хочешь натравить на нас всю Русь!
Сухощавый, с длинными белыми волосами, восьмидесятилетний старец нисколько не изменился в лице при виде орущей толпы бояр. Робость ему явно была чужда. Услышав обвинение Салтыкова, ответил кротко и в то же время твёрдо:
— Говорят на меня враждотворцы наши, будто я поднимаю ратных и вооружаю ополчение странного сего и неединоверного воинства. Одна у меня ко всем речь: облекайтесь в пост и молитву!
— Тогда к чему же ты призываешь нижегородцев? — запальчиво воскликнул Салтыков.
— Облекайтесь в пост и молитву! — столь же твёрдым голосом ответил патриарх, продолжая читать свиток.
— Коли так, владыка, — вкрадчиво, но внушительно произнёс Гонсевский, держа руку на рукояти короткой четырёхгранной шпаги, предназначенной для добивания поверженного противника, — коли так, напиши тем, кто отказался от крестного целования королевичу Владиславу и идут к Москве, чтобы одумались и возвратились назад.
— Да, да! Напиши! — воскликнул Салтыков.
Больше не сдерживаясь, старец поднялся из кресла, выпрямился во весь свой рост. Это был уже не пастырь, а воин.
— Напишу! — загремел Гермоген, обращаясь к Салтыкову. — Напишу, если ты, изменник, вместе с литовскими людьми выйдешь вон из Москвы; если же вы останетесь, то всех благословляю помереть за православную веру! Вижу ей поругание, вижу разорение святых церквей, слышу в Кремле пение латынское и не могу терпеть!
— Лишить, лишить его сана! — заорал Салтыков, поворачиваясь к главе думы Мстиславскому.
Но тот, явно напуганный обличительным тоном патриарха, вдруг склонился в низком поклоне.
— Негоже, — лишь прошептал он. — Если лишим его сана, святость патриарха поднимется ещё выше.
Гонсевский, наблюдавший за происходящим с презрительной усмешкой, сказал:
— Ладно, пошли отсюда. Спорить с этим безумцем бесполезно. Я прикажу своим самым верным жолнерам, чтоб тщательно охраняли покои. Чтоб даже мышь не могла проникнуть сюда!
...Жак де Маржере, находившийся со своей ротой в карауле на крепостной стене Кремля, не спеша обходил посты, когда его нашёл один из немецких пехотинцев:
— Якоб! Тебя какой-то старый индюк разыскивает.
— Где он?
— В караульном помещении дворца.
Маржере поспешил туда и обнаружил, что старый индюк — это не кто иной, как Конрад Буссов.
— Вот это сюрприз! Конрад! Какими судьбами? — удивился Маржере, высвобождаясь из объятий гиганта, располневшего за пять лет, пока они не виделись, ещё больше.
— Сопровождал королевского гонца из Смоленска! Хочу послужить под твоим начальством, как когда-то. Поручишься за меня?
— Старый конь борозды не портит. Буду рад видеть тебя в своей роте. Только какого чёрта тебя снова понесло в это пекло? Ведь в Москве, чует моё сердце, со дня на день станет жарко!
— Ты же знаешь мою страсть к приключениям! — радостно завопил Конрад и вполголоса добавил: — Надо бы поговорить наедине. Может, отправимся, как бывало, в какой-нибудь трактир?
— Не могу, я сейчас в карауле. Если хочешь, пройдёмся по Кремлю, заодно познакомлю тебя с будущими товарищами.
Они не торопясь зашагали по широкой стене, подальше от любопытствующих глаз.
— Так что привело тебя сюда? Говори правду.
— Ах, Якоб. Конечно же не желание вновь поиграть со смертью. После того как я уехал из Калуги, думал отправиться восвояси, в родные пенаты. Нет, конечно, я человек небогатый, но на остаток жизни кое-чего поднакопил...
Тут глаза старого ландскнехта вдруг алчно блеснули:
— Но ты, Якоб, уж, конечно, поживился! Тебе же должны быть известны все тайные сокровищницы покойного государя...
Маржере сокрушённо развёл руками:
— Увы, мой друг! Если бы я даже и надеялся, как ты говоришь, «поживиться», то всякая надежда пропала, когда я увидел среди людей, окружавших Гонсевского, Михаилу Молчанова, ближайшего наперсника императора. С его помощью поляки сразу же облазили все потайные ходы и побывали в хранилище, когда двери в него были ещё опечатаны боярскими печатями. И Бог его знает, сколько добра исчезло! Из семи царских венцов осталось только пять. Поляки и бояре до сих пор чихвостят друг друга, обвиняя в пропаже шапки Мономаха и шапки Ивана Грозного.
— Это те, что цари надевали при приёме послов? — встрепенулся Буссов. — Они же украшены самыми крупными драгоценностями, какие есть в мире!
— И след простыл! Бояре говорят, что последний раз шапку Мономаха они видели на Шуйском, когда его сводили с престола...
— Так, может, сам Шуйский припрятал?
— Кто знает? Шуйский теперь далеко от Москвы. Думаю, что пропало и многое другое из казны.
— Жаль, жаль, Якоб, что ты обманулся в своих ожиданиях.
— Такова солдатская судьба, — философски спокойно изрёк Маржере.
Буссов испытующе взглянул в бесстрастное лицо капитана, но прочесть его тайные мысли так и не смог. Маржере, естественно, сказал старому приятелю не всю правду. При первом же удобном случае, когда его рота охраняла старый дворец, где когда-то жил Борис Годунов, затем Шуйский, а теперь размещался Гонсевский, он глубокой ночью пробрался в тот зал, где находилась печь с изразцами, и через потайную дверь проник в подземелье. Потом он побывал там не раз, унося каждый раз в кошельке драгоценные каменья, ловко споротые с царских одеяний так, чтобы никто ничего не замечал. За несколько месяцев он собрал вполне приличную коллекцию, храня её в серебряной пороховнице, которую постоянно носил с собой. Он и сейчас ощущал её приятную тяжесть на правом боку.
Чтобы отвлечь не в меру любопытного немца, Маржере вернулся к началу разговора: