Воин без имени — страница 49 из 117

Когда мы боролись, чаще именно я в итоге оказывался беспомощно распростертым на спине. Хотя я был достаточно сильным для своего возраста, но отличался хрупким телосложением, а Гудинанд был тяжелее и лучше знал всякие приемы борьбы. Потому-то каждый раз, когда он одерживал победу, я притворялся рассерженным и раздраженным оттого, что проиграл. Но на самом деле я был доволен, когда Гудинанд по-хозяйски наваливался на меня, удерживая мои руки и ноги своими; мы оба тяжело дышали, пока он довольно ухмылялся сверху и теплый пот капал с его лица на мое. В редких случаях, когда мне удавалось распластать друга на земле и победно удерживать его на спине, у меня появлялось почти непреодолимое желание опуститься на Гудинанда полностью, удерживать его нежно, а не изо всех сил и перевернуть так, чтобы он оказался сверху.

Однако я прекрасно представлял себе, какой страх, настоящий ужас почувствует Гудинанд, если догадается, что я хочу, чтобы он держал меня, ласкал, целовал, даже овладел мной. Умом я понимал, сколь все это ужасно и абсурдно, однако душа моя радостно трепетала и пребывала в приятном возбуждении, когда я представлял себе, что это случилось. И то же самое происходило с моим телом, причем ощущение оказалось совершенно новым для меня.

В прошлом, когда я знал, что мы с Дейдамией скоро сплетемся в объятиях, и совсем недавно, когда я неожиданно замечал красивую и желанную девушку или молодую женщину на улицах Везонтио и даже здесь, в Констанции, это вызывало у меня необычное, но приятное ощущение в горле. Я чувствовал его чуть ниже того места, где соединяются челюсти, — почему именно там, не знаю, — а рот мой наполнялся слюной, отчего мне приходилось постоянно сглатывать. Был ли это какой-то особенный отклик на сексуальное возбуждение, присущий только мне, не имею представления, и я никогда не спрашивал никого другого, происходит ли с ним подобное. Но я уверен, что это точно реагировала мужская часть моего естества.

Потому что теперь, находясь в компании Гудинанда, я чувствовал другой, тоже необычный, но такой же приятный отклик со стороны своего тела. Веки мои приятно тяжелели, но вовсе не потому, что мне хотелось спать, и если в этот момент я смотрел на свое отражение в зеркале, то мог видеть, как расширены зрачки, даже на ярком дневном свету. Похоже, это новое ощущение было женским двойником того чувства, что я испытывал, возбуждаясь как мужчина.

Я ощущал также физические изменения и, так сказать, в более подходящих местах. Мои соски вставали и становились такими нежными, что даже ткань туники, трущейся о них, заставляла меня содрогаться от возбуждения. Мои женские половые органы наливались кровью, становились теплыми и влажными. И вот странно: хотя мой мужской член в это время делался еще более чувствительным, чем соски, он не становился жестким и не вставал, как это происходило, когда я вступал в половые сношения с братом Петром и сестрой Дейдамией.

Это новое и необычное состояние — наступление полового возбуждения без того, чтобы встал фаллос, — я могу объяснить следующим образом: в то время как Петр насиловал меня, я считал себя мальчиком, а когда я забавлялся с Дейдамией, она была, несомненно, привлекательной девочкой. Поэтому в обоих случаях мой мужской орган отвечал так, как и ожидалось от мальчика. Но теперь я знал — и, похоже, все мои органы тоже это знали, — что Гудинанд был, несомненно, мужчиной, а я хотел его как женщина, и эта моя женская сущность и управляла всеми органами моего тела.

В конце концов, измученный сладострастными мечтами, которым не суждено было воплотиться, я стал всерьез подумывать о том, чтобы распрощаться с Гудинандом и отправиться на юг, вдоль озера, за старым Вайрдом. Но затем произошло вот что. Однажды в воскресенье — день выдался слишком жарким и сырым для какой-нибудь напряженной игры — мы с Гудинандом валялись на цветущем лугу за городом. Угощаясь хлебом с сыром, который захватили с собой, мы лениво обсуждали, какие бы проказы нам совершить: может, отправиться на окраину Констанции и там всласть подразнить лавочников-иудеев. И тут Гудинанд неожиданно произнес:

— Слышишь, Торн? Я слышу уханье филина.

Я рассмеялся:

— Филин — и не спит в летний полдень? Ну, это вряд ли…

Затем на лице Гудинанда появилась страдальческая гримаса, его большие пальцы прижались к ладоням. На этот раз было только одно отличие: перед тем как мой друг сорвался и убежал от меня, он издал печальный крик, словно вдруг почувствовал боль. Прежде я никогда не следовал за Гудинандом, если он вел себя столь странным образом. На этот раз я пошел за ним. Возможно, я погнался за ним, заинтересованный тем необычным звуком, который он издал, а может, потому, что в последнее время был так охвачен женскими чувствами, что даже испытывал беспокойство сродни материнскому.

Гудинанд, наверное, смог бы убежать от меня даже на своих копытах-ступнях, но я настиг его в рощице рядом с озером, потому что он внезапно рухнул на землю. Разумеется, юноша постарался отбежать подальше, прежде чем стать жертвой конвульсий, которые теперь властвовали над ним. Он не бился: просто лежал на спине, и его тело застыло, как камень, но руки, ноги и голова судорожно подергивались, трепетали, как тетива лука, после того как выпущена стрела. Лицо моего друга при этом так перекосилось, что я не узнал бы его. Глаза закатились, и были видны одни белки. Язык далеко высунулся изо рта, вокруг него натекло большое количество слюны. От Гудинанда отвратительно воняло, потому что высвободились моча и фекалии.

Никогда прежде я не видел подобных конвульсий, но знал, что́ это такое: падучая болезнь. Один из монахов в аббатстве Святого Дамиана, брат Филотеус, страдал от этой напасти — потому-то он и стал монахом: его приступы были такими частыми, что ничем другим он просто не мог заниматься. Филотеус никогда не подвергался приступам этой болезни в моем присутствии, и он умер, когда я был совсем маленьким. Тем не менее наш лекарь, брат Хормисдас, рассказал всем в аббатстве, на что похожи эти припадки, и объяснил нам, как оказать страдальцу первую помощь, если мы вдруг окажемся рядом, когда он упадет на землю в конвульсиях.

И сейчас я припомнил эти его наставления. Я сорвал ветку с молодого деревца в рощице и, невзирая на ужасную вонь и внешний вид Гудинанда, подошел к нему и вставил ветку между верхними зубами и языком, чтобы больной не откусил его. Поскольку с собой у меня была поясная сумка, в которой я носил еду, я достал оттуда щепоть соли и высыпал ее на высунутый язык Гудинанда, надеясь, что какая-то часть соли стечет ему в горло. Еще у меня был с собой нож для свежевания, я вынул его из ножен и подсунул лезвие под один из больших пальцев друга так, чтобы он удерживал его прижатым к ладони. Брат Хормисдас говорил: «Положите кусок холодного металла в руку страдальца». Нож, правда, был не слишком прохладным, но других металлических предметов у меня не оказалось. После всего этого — стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать вонь, исходившую от Гудинанда — я склонился над ним, прижал руки к животу несчастного и попытался надавить на него. Это, как утверждал лекарь, сделает приступ менее сильным и продолжительным.

Помогло это или нет, я не знаю, потому что мне казалось, что я оставался в такой позе — склонившись над животом Гудинанда — мучительно долго. Но наконец так же внезапно, как он заговорил об уханье филина, напряженные мышцы его живота расслабились под моими руками, конечности стали содрогаться меньше, глаза пришли в нормальное положение и от слабости закрылись, язык втянулся в рот, веточка, которую я вложил, вывалилась. Его лицо стало лицом прежнего Гудинанда, которого я знал. Теперь он просто спокойно лежал, дыша так, что его грудь ходила ходуном, словно он упал после долгого бега. Я нарвал пригоршню травы и вытер другу подбородок, шею и щеки от слюны, которая обильно их покрывала. Я ничего не мог сделать с остальными его выделениями, потому что они были под одеждой. Довольный тем, что сумел помочь больному, я отошел на некоторое расстояние, сел под деревом и стал ждать.

Постепенно дыхание Гудинанда выровнялось. Еще какое-то время спустя он открыл глаза и, не поворачивая головы, посмотрел вверх, вниз, по сторонам, очевидно стараясь определить, где он и как сюда попал. Затем мой друг осторожно сел и стал вертеть головой по сторонам, чтобы лучше оглядеться. Заметив меня, сидящего в стороне на приличном расстоянии, Гудинанд повел себя так, что это просто изумило меня. Ведь я ждал, что мой друг страшно смутится или станет переживать, что я оказался свидетелем его приступа. Вместо этого он радостно улыбнулся и жизнерадостно позвал меня, словно наш разговор за обедом не прерывался:

— Мы, кажется, собирались отправиться дразнить иудеев? Или мы просто будем бездельничать тут весь день?

Как уже говорилось, когда раньше мы встречались с Гудинандом после его таинственных исчезновений, я частенько задавался вопросом: действительно ли он ничего не помнил или притворялся? Теперь я знал наверняка, что бедняга и правда напрочь все забывал. Во всяком случае, сейчас не приходилось сомневаться в том, что Гудинанд ничего не помнил о своем несуществующем филине, о том, как он внезапно закричал и бросился прочь, о тяжелом приступе, который перенес в этой рощице, и о том, сколько прошло времени с тех пор, как мы обсуждали свои проделки. Мне оставалось только изумленно таращить на него глаза.

Гудинанд встал на ноги, довольно неуклюже, потому что его мышцы после недавних судорог еще плохо двигались, и медленно направился ко мне. Однако внезапно, ощутив исходившую от него страшную вонь, бедняга остановился, словно громом пораженный. Теперь его лицо страдальчески искривилось, юноша чуть не плакал, от презрения и отвращения к себе он плотно закрыл глаза и потряс головой от унижения и печали. Гудинанд произнес так тихо, что я с трудом разобрал:

— Ты все видел. Прощай, Торн. Я иду мыться. — И он медленно побрел в сторону озера, позаботившись о том, чтобы обойти меня как можно дальше.