– Как же мне было не любить их? Они были невинными младенцами, рожденными в лабиринте – месте, не имеющем себе равных. Другие никогда не видели его, как бы они ни жаловались и ни кудахтали, они никогда не видели Андиаминских Высот такими, какими они были.
– И что же это было?
– Тюрьма. Карнавал. И храм, прежде всего храм. Тот, где грехи считались в соответствии с вредом, который был скорее перенесен, чем причинен. Это было не место для детей! Я сказала об этом маме, сказала ей, чтобы она отвезла близнецов в одно из поместий-убежищ, в какое-нибудь место, где они могли бы расти при свете солнца, где все было…
было…
Они нагнулись, чтобы пройти под нависшей громадой упавшего дерева, которое волшебник видел раньше, так что он предположил, что Мимара пошла следом за ним, чтобы лучше сосредоточиться. Ветки этого лесного великана сгибались и ломались, то ли откидываясь назад, то ли глубоко зарываясь в землю. Мертвые листья свисали с веток грубыми простынями. Найти проход было нелегкой задачей.
– Где все было – каким? – спросил Друз, когда стало ясно, что его спутница не хочет продолжать.
– Простым, – тупо ответила она.
Акхеймион улыбнулся в своей старой мудрой манере учителя. Ему пришло в голову, что девушка стремилась защитить память о своем детстве так же, как и невинность своих сводных братьев. Но он ничего не сказал. Люди редко ценят альтернативные, своекорыстные интерпретации собственного поведения – особенно когда страдания управляют балансом их жизней.
– Дай угадаю, – рискнул он. – Твоя мать отказалась, сказав, что, как принцы Империи, они должны были бы изучить опасности и сложности государственного управления, чтобы выжить.
– Что-то в этом роде, – ответила Мимара.
– Значит, вы ему доверяли. Я имею в виду Кельмомаса.
– Доверяли? – воскликнула девушка с нескрываемым недоверием. – Он был ребенком! Он обожал меня – до крайности! – Она бросила на мага сердитый взгляд, как бы говоря: хватит, старик… – Собственно, именно из-за него я и сбежала, чтобы найти тебя.
Что-то в этих ее словах вызвало у него тревогу, но, как это часто бывает в ходе горячих разговоров, его беспокойство уступило место тому, что он надеялся довести до конца.
– Да… Но он был сыном Келлхуса, Анасуримбора по крови.
– Ну и что?
– Значит, в нем течет кровь дуниан. Как и в Айнрилатасе.
Они перебрались через ручей и теперь карабкались по противоположной стороне оврага. Остальная артель шла прямо над ними – они видели вереницу хрупких фигур, пробирающихся под монументальными стволами.
– Ах, я все время забываю, – фыркнула Мимара. – Я полагаю, он просто манипулятор и аморальный тип… – Она смотрела на Друза так, как, по его мнению, смотрела на бесчисленное множество других людей на Андиаминских Высотах: как на нечто нелепое. – Ты слишком долго сидел взаперти в глуши, волшебник. Иногда ребенок – это просто ребенок.
– Это все, что они знают, Мимара. Дуниане. Они для этого и созданы.
Ее веки дрогнули, и она отпустила колдуна. Он понял, что она ничего не подозревает, – как и все остальные в Трех Морях. Для нее Келлхус был просто тем, кем казался.
В первые годы своего изгнания, самые тяжелые годы, он проводил бесконечные часы, возвращаясь к событиям Первой Священной войны – и больше всего к воспоминаниям о Келлхусе и Эсменет. Чем больше он размышлял об этом человеке, тем более очевидными становились разоблачительные слова скюльвендов, пока ему не стало трудно вспомнить, каково это – жить в кольце его чар. Подумать только, он все еще любил этого человека после того, как тот заманил Эсменет в свою постель! Сколько бессонных часов он провел, находя оправдания – оправдания! – этому поступку.
Но даже сейчас, спустя столько лет, внешние проявления продолжали говорить в пользу этого человека. Все, что Мимара описала, рассказывая о подготовке к Великой Ордалии – даже скальперы присоединились в ней! – свидетельствовало о том, что Келлхус утверждал много лет назад: что он был послан, чтобы предотвратить Второй Апокалипсис. Во время стычек с Мимарой Акхеймиона уже несколько раз охватывало это мучившее его старое чувство, то самое, от которого он страдал, когда был учеником школы Завета, путешествующим по судам Трех Морей, обсуждая те самые вещи, которые Келлхус сделал религией (и в этом была ирония, которая порой покалывала его). Тревожное желание бросать слова поверх слов, как будто разговор мог заглушить надломленные выражения, которые приветствовали его заявления. Жалобное, вкрадчивое чувство, что ему не верят.
Может, тебе это и нужно, старик… Нужно, чтобы тебе не верили.
Он уже видел это раньше: люди так долго воспринимали несправедливость, что никогда не могли от нее отказаться, постоянно возвращались к ней в разных обличьях. Мир был полон самопровозглашенных мучеников. Страх подстегивает страх, гласит старая нансурская пословица, а потом и горе, горе.
Возможно, он сошел с ума. Возможно, все – страдания, мили пути, потерянные и отнятые жизни – было всего лишь глупой затеей. Как ни мучительна была эта возможность и как ни сильны были слова скюльвендов, Акхеймион был полностью готов принять свою глупость – в этом отношении он был истинным учеником Айенсиса…
Если бы не его мечты. И совпадение с сокровищницей.
Старый волшебник продолжал молча обдумывать детали сказанного. Портрет, который Мимара обрисовала, был столь же очарователен, сколь и тревожен. Келлхус постоянно отвлекался, постоянно отсутствовал. Его дети обладали смесью человеческих и дунианских качеств – и, по-видимому, были из-за этого полубезумными. Игры громоздились одна на другую, а выше всего были печаль и обида. Эсменет забрала свою сломленную дочь из борделя только для того, чтобы доставить ее на арену, которая была Андиаминскими Высотами – местом, где ни одна душа не могла исцелиться.
В том числе и ее душа, и уж точно душа ее дочери.
Разве это не было своего рода доказательством Келлхуса? Боль следовала за ним, как и смятение, а также война. Каждая жизнь, которая попадала в его цикл, страдала от какой-то потери или деформации. Разве это не было внешним признаком его… его зла?
Возможно. А может, и нет. Страдание всегда было платой за откровение. Чем больше истина, тем сильнее боль. Никто не понимал этого так глубоко, как волшебник.
В любом случае это было доказательством Мимары. Наши слова всегда рисуют два портрета, когда мы описываем наши семьи другим. Посторонние не могут не видеть мелкие обиды и глупости, которые портят наши отношения с близкими. Заявления, которые мы делаем в оборонительной уверенности – что мы были обижены, что мы были теми, кто хотел лучшего, – не могут не падать на скептически настроенный слух, поскольку все и каждый делают одни и те же заявления о добродетели и невинности. Мы всегда больше, чем хотим быть в глазах других, просто потому, что мы слепы к большей части того, чем являемся.
Келлхус научил Друза этому.
Мимара хотела, чтобы он считал ее жертвой, как долго страдавшую и раскаявшуюся, скорее пленницей, чем дочерью, а не кем-то озлобленным и раздражительным, не кем-то, кто часто считал других ответственными за его неспособность чувствовать себя в безопасности, чувствовать что-то не запятнанное вечным уколом стыда…
И за это он любил ее еще больше.
Позже, когда вечерняя мгла окутала лесные галереи, девушка замедлила шаг, чтобы он мог поравняться с ней, но не ответила на его вопросительный взгляд.
– То, что я тебе сказала, – подала она, наконец, голос, – было глупо с моей стороны.
– Что было глупо?
– То, что я сказала.
Этот последний обмен репликами заставил Друза перебирать грустные мысли о собственной семье и о несчастной рыбацкой деревушке Нрони, где он родился. Теперь они казались чужими – не только люди, населявшие его детские воспоминания, но и страсти. Безумная любовь его сестер… Даже тирания отца – маниакальные крики, бессловесные побои, – казалось, принадлежала какой-то другой душе, кроме его собственной.
Вот оно, понял он… Это была его настоящая семья: безумные дети человека, который отнял у него жену. Новая династия Анасуримбор. Это были его братья и сестры, сыновья и дочери. И это просто означало, что у него нет семьи… что он был один.
За исключением сумасшедшей девушки, идущей рядом с ним.
Его маленькой девочки…
Еще будучи наставником в Экниссе, Акхеймион перенял древнюю кенейскую практику обдумывания проблем во время ходьбы – они называли ее перипатетикой. Он брел из своего жилища мимо Премпарианских казарм, по лесистым тропинкам Ке, потом спускался к порту, где мачты превращали пирсы в зимний лес. Там был этот несуществующий храм, где он всегда видел одного и того же древнего нищего через пролом в стене. Нищий был одним из тех растрепанных людей, неухоженных и увядших, медлительных и безмолвных, словно ошеломленных тем, куда привели его годы. И почему-то это всегда сбивало Акхеймиона с шага, когда он видел его. Он проходил мимо, пристально глядя на храм, его походка замедлялась до оцепенелой ходьбы, а нищий просто глядел в сторону, не заботясь о том, кто на него смотрит или не смотрит. Маг забывал, над какой проблемой он задумался, и вместо этого размышлял о жестокой алхимии возраста, любви и времени. Страх охватывал его – он знал, что это. Это было настоящее одиночество, в котором мы осознаем себя слабыми выжившими, застрявшими в конце своей жизни, где все наши любови и надежды превратились в дым воспоминаний, голод, страдание…
И ожидание. Больше всего в ожидание.
Его мать умерла, предположил старый волшебник.
Избавиться от излишка жидкости всегда было для Мимары раздражающим испытанием. Она не может просто спрятаться за деревом, как другие: не из скромности – чувство, которое было выбито из нее в детстве, – но из-за того, что мужчины сразу понимали, куда она пошла, и из-за их сладострастных слабостей. Она должна зайти глубже в чащу, туда, где ее спутники не увидят ее, даже вытягивая шеи. «Мимолетный взгляд – это обещание, – говаривали хозяева борделей. – Покажи им то, что они хотели бы украсть, и они потратят – все потратят!»