Воин Доброй Удачи — страница 72 из 119

ивясь этой привилегии – сидеть рядом и беседовать о простых истинах с живым пророком! – он не меньше страшился скрытого смысла, таящегося в этих разговорах.

Анасуримбор Келлхус побывал не на одной войне, понял Пройас. Одна лежала далеко за пределами понимания ограниченного интеллекта его последователей. Другую он вел на полях сводящей с ума абстракции…

– Но ты же видишь. Я имею в виду, у тебя есть внутреннее зрение.

– Полагаю…

Аспект-император, улыбнувшись, погладил бороду, как плотник, оценивающий сложную для обработки древесину. На нем была простая белая накидка, та же, что и всегда, в которой он, вероятно, и спал. Айнонийский шелк был настолько тонок, что сминался в тысячу складок на каждом суставе, напоминая в тусклом свете восьмиугольного очага ветвящуюся лозу.

Пройас сидел в полном имперском обмундировании, его золотая броня врезалась в бедра, синий плащ по церемониальной моде был обмотан вокруг пояса.

– А ведь у кого-то такого зрения и нет, – заметил Келлхус. – И некоторые не видят ничего, кроме контуров своих страстей, не понимая происхождения этих каракулей. Большинство слепы. Могут ли они знать столько же?

Пройас смотрел, не отрываясь, на мерцающее пламя, тер щеки, вспоминая его колдовской жар. Люди невосприимчивы к своей душе… За всю свою жизнь он встречал много таких людей, стоило только задуматься на эту тему. Столько глупцов попадалось на пути.

– Нет, – задумчиво произнес он. – Они считают, что видят все, что можно увидеть.

Келлхус улыбнулся в подтверждение его слов.

– А почему так?

– Потому что они не знают ничего иного, – ответил Пройас, осмелившись поднять глаза на своего соверена. – Нужно увидеть больше, чтобы узнать, что тебе ведомо недостаточно.

Келлхус поднял деревянный сосуд, чтобы наполнить опустевшую чашу Пройаса.

– Очень хорошо, – заметил он, наливая анпоя. – Значит, ты понимаешь разницу между собой и мной.

– Я?

– Ты слеп там, где я вижу.

Пройас задумался, отхлебнув из чаши. Резкий запах нектара, острота ликера. Во времена, когда простая вода стала роскошью, пить анпой казалось непристойным излишеством. Но, в конце концов, в этой комнате все было пропитано привкусом чуда.

– Вот… вот почему Акхеймион говорил правду?

Один этот вопрос вызывал тошноту. Само обсуждение личности старого учителя и его ереси стесняло Пройаса, а тот факт, что Келлхусу были известны мысли этого непокорного, волновал его еще больше. Пройас не столько предал забвению Друза Акхеймиона, сколько повернулся к нему спиной, как к людям, от которых ждут слишком резких поступков, чтобы честно с ними считаться. Он вырос в обществе колдуна, постоянно находясь в тени критического взгляда, постоянно цепляясь за него, блуждая в тумане нелегких вопросов. Каждый раз, думая о нем, он испытывал острое волнение из-за некой духовной незащищенности, в голове звучал его мягкий, обходительный голос: «Да, Проши, но как ты это узнал?»

А теперь, спустя двадцать лет после его публичного заявления и последующей ссылки, Келлхус по непонятным причинам вызывает призрак этого человека и вспоминает его вопросы. Почему?

Пройас был там. От стыда он стиснул зубы, прищурил глаза, чтобы слезы не потекли по щекам, наблюдая, как колдун обвиняет первого истинного пророка за тысячу лет! Обвиняет Святейшего аспект-императора во лжи…

Только остались ли до сих пор, когда грядет апокалипсис, его слова правдой?

– Да, – сказал Келлхус, глядя на него с обезоруживающей концентрацией.

– Значит, даже сейчас вы… манипулируете мной?

Экзальт-генерал едва мог поверить, что задал этот вопрос.

– Для меня не существует другого варианта в общении с тобой, – ответил аспект-император. – Я вижу то, что ты не можешь разглядеть. Источники твоих мыслей и чувств. Пределы твоего страха и амбиций. Тебе ведом только фрагмент Нерсея Пройаса, которого вижу я. С каждым словом, которое я говорю тебе, ты упускаешь большую часть.

Вот оно что – каждый раз проверка… Келлхус прощупывает его, готовит к какому-то испытанию.

– Но…

Аспект-император осушил чашу одним глотком.

– Как случилось, что ты почувствовал себя свободным думать и говорить все, что твоей душе угодно?

– Да! Я никогда не чувствовал себя так свободно, как с вами! Везде, куда бы я ни пошел, я ощущал зависть и осуждение. А с вами я знаю, что у меня нет причин для осторожности или беспокойства. С вами я сам себе судья!

– Но единственный человек, которого ты хорошо знаешь, – Пройас Меньший. А я знаю Пройаса Большего, которого держу в железных оковах. Я дунианин, мой друг, как и заявлял Акхеймион. Нужно быть рабом, чтобы всего лишь стоять в моем присутствии.

Возможно, в этом и заключался глубочайший смысл, вся соль этих мучительных уроков. Понять, как мало он из себя представляет…

И это открытие не ужаснуло и не ошеломило его.

– Но я ваш добровольный раб. Я выбрал жизнь в оковах!

Он не чувствовал никакого стыда за сказанное. С самого детства он ощущал восторг в повиновении. Быть рабом истины значит быть хозяином над людьми.

Аспект-император отклонился назад, окруженный неземным сиянием. Вихрящееся пламя в очаге рисовало на стенах позади него неясные образы страшного суда. Экзальт-генерал мог бы поклясться, что в какой-то момент увидел бегущих детей…

– Выбор, – улыбнулся его Верховный Повелитель. – Воля…

– Твои оковы сделаны из того же самого железа.


Сорвил с Цоронгой запросто сидели в пыли у входа в палатку, которую они теперь делили на двоих, поглощая свой паек. Избавившись от роскошного павильона наследного принца. От ритуальных париков. Отказавшись от пышных подушек, узорного убранства. Отпустив рабов, которые несли на себе всю эту бессмысленную роскошь.

Нужда, как писал прославленный Протат, создает бриллианты из ничего и обращает нищету в золото. Для воинов Похода богатство теперь измерялось отсутствием ноши.

Они сидели рядом и, не веря своим глазам, взирали на фигуру, которая, покачиваясь, приближалась к ним, по колено окутанная пылью. Они сразу узнали, кто это, хотя сердце отказывалось верить тому, что было не в силах вынести. Руки и ноги, похожие на черные веревки. Белые, как небо, волосы. Он шел, шатаясь, явно уставший от долгой дороги, ноги заплетались, пройдя не одну тысячу шагов. Только взгляд оставался неподвижным, словно все, что осталось от него, сконцентрировалось в зрении. Он ни разу не моргнул, пока подходил.

Пошатываясь, он остановился перед ними.

– Я думал, что ты умер, – сказал Цоронга, поднимая на него полные ужаса глаза.

Голос его дрожал от смятения и признательности.

– Мне сказали… – проскрежетал Оботегва, растянув губы в подобие улыбки, что моя смерть… это твой долг…

Сорвил попытался уйти, но наследный принц окликнул его, попросив остаться.

– Прошу тебя… – произнес он. – Пожалуйста.

Сорвил проводил старика в палатку, потрясенный до тошноты его легкостью. Потом смотрел, как Цоронга пережевывает еду и предлагает получившуюся массу Оботегве. Затем он приподнял его ноги, чтобы омыть их, но окатил водой только голени, потому что мыски и пятки были изъедены язвами. Он слушал, как Цоронга что-то тепло шептал больному слуге на их родном языке. Сорвил ни слова не понимал, но любовь, благодарность и раскаяние превосходят всякие различия в языках даже на разных концах света.

Сорвил видел, как из глаз Оботегвы выкатились две слезы, словно они были последними, и он как-то сразу понял, почему так: этот человек слишком долго жил только для того, чтобы получить разрешение умереть. Облигат сунул дрожащие пальцы под тунику и извлек маленький золотой цилиндр, который Цоронга сжал с торжественным видом, не веря в происходящее.

Сорвил смотрел, как его друг провел ножом по запястьям старика.

И масло, которое поддерживало в Оботегве огонь жизни, потекло на землю, пока все пламя его не угасло. Сорвил смотрел на безжизненное тело, и оно казалось сухим, как сама земля.

Цоронга издал крик, словно освободился от слишком долгого и мучительного обязательства быть сильным. Он плакал, и в горе его слышались гнев, и стыд, и скорбь. Сорвил обнял его, чувствуя, как рыдания сотрясают его сильное тело.

После, когда ночь растянула свое холодное покрывало над миром, Цоронга поведал одну историю, как в восемь лет он без всякой видимой для него причины начал завидовать своему старшему кузену за то, что у того есть боевой пояс, причем настолько сильно, что проник к нему и украл его.

– Все сверкает в глазах ребенка, – произнес он опустошенно, словно только что осиротел. – Блестит больше, чем подобает…

Считая себя весьма неглупым, он позаботился спрятать его в пристройке к своей комнате, где жил Оботегва, положив в свою сумку с книгами. Естественно, учитывая церемониальную важность Пояса, как только была обнаружена пропажа, поднялся шум и крик. По некой зловещей прихоти фортуны его вскоре нашли среди вещей Оботегвы, и Облигат был взят под стражу.

– Конечно, все понимали, что виновником был я, – объяснил Оботегва, уставившись на свои преступные ладони. – Это старый обычай, бытующий среди моего народа. Способ содрать кору, как говорят. Кого-то другого обвиняют в твоем преступлении, и, пока ты не сознаешься, ты будешь вынужден наблюдать его наказание…

Охваченный стыдом и ужасом, которые так часто делают из детей марионеток, Цоронга ни в чем не признался. Даже когда Оботегву высекли, он ничего не сказал, и, к своему вечному стыду, Облигат также не проронил ни слова.

– Представь… весь двор смотрит, как его секут, отлично зная, что во всем виноват я один!

И он поступил так, как большинство детей, загнанные в угол какой-то неудачей или слабостью: он заставил себя поверить. Он убедил себя, что пояс украл Оботегва, из злобы, поддавшись соблазну – кто знает, что движет малыми детьми?

– Я был ребенком! – выкрикнул Цоронга тонким, как у восьмилетнего мальчишки, голосом.

Прошел день. Два. Три. А он так и не сказал. Весь мир, казалось, был оплетен его страхом. Отец прекратил разговаривать с ним. У матери в глазах постоянно стояли слезы. Но этот фарс продолжался. На каком-то уровне сознания он понимал, что всем известно, но упрямство не позволяло уступить. Только Оботегва обращался с ним точно так же, как раньше. Только Оботегва, весь исполосованный, продолжал с ним играть.