Иное дело, что помочь он мог немногим. Укропы ему, естественно, не представлялись. На вид, по его, шофёра, мнению, были это не срочники. «Не зачуханные», — как определил таксист. Какой-то из нацбатов. Но какой — этого дядька не понял. «Тризуб, палки какие-то перекрещённые, да узор внизу, на свастику похожий», — вот и всё, что он мог описать.
Как везли тело, от которого ощутимо уже попахивало сладко-приторным, как покупали гроб, как собирали бабушкины вещи, как ехали потом на «ноль», — это Алексей помнил лишь как внешнюю картинку. Как будто кино смотрел. И даже не с собственным участием. Ибо ходил, разговаривал, расспрашивал, распоряжался — не он. Некий человек в его образе. А он как бы висел рядом и наблюдал за всем происходящим.
Потом была граница. И неприятные формальности на границе. Потом дорога до Брянска и неприятные формальности в Брянске. Потом — похороны. И «скорая» для бабушки. И неприятные формальности с нею в больнице.
И страшное, безбрежное горе матери.
В общем, много было всего неприятного — помимо самой главной… Помимо самого главного горя.
У него больше не было отца…
Хорошо всё же, что на Руси бюрократия, бардак и обычаи взаимопроникающи. Друг друга поддерживают и питают. Потому в самые тяжёлые первые часы и дни тяжёлой потери ты так занят, что некогда и сосредоточиться на своей боли.
Но когда схлынула суета похорон, поминок и девяти дней — которые пришлись недолго после запоздавшего по известным причинам погребения, — Алексей задумался о том, что должно быть дальше. Именно так: должно быть.
А должно — понятно что. За отца нужно отомстить. Ибо так не делается. Не имеет права какая-то нацистская мразь, выскакавшая на майдане последние мозги, вот так просто расправляться с советским офицером. С русским офицером.
Погибни отец в бою — всё было бы понятно. И ни о какой мести речи бы не было. Погиб — ну, не повезло. Но погиб в поединке равных, погиб за что-то, ради чего вышел на бой.
Собственно, отец так и погиб, судя по рассказу таксиста. Украм хотелось поглумиться. Они видели себя вершителями судеб этих «поганых сепаров». А тут ещё — человек с российским паспортом. Неважно, что уже явно староват для бойца. Оккупант! Когда вы уже отвяжетесь от нас, москаляки поганые! Когда уже перестанете цепляться за нас, не давая идти в Европу!
Отец ответил им: «Да идите!» Отец ответил им: «Только сами идите. А мне мою землю оставьте. Чего ради вы прётесь в Европу с моей землёю?»
Те заорали: «Твоя земля — Кацапия! Это ты к нам пришёл!». И опять: «Оккупант! Колонизатор! Угнетатель!»
Детский сад какой-то! На митинге…
И тогда, по словам водилы, отец ответил просто и гордо: «Нет, ребятки, это — моя земля. Я на Луганщине родился и вырос. Я её защищал, когда служил в армии. Здесь могилы моих предков. Так что это вы — чужаки тут! Безродные, как шакалы. Побираться в Европу собрались? Скатертью дорога! Только шакальте там без нас. А мы уж тут, на нашей земле, как-нибудь без вас обойдёмся…»
А потом всё произошло очень быстро, рассказывал шофёр. Укры что-то загалдели все вместе, потом раздался громкий и чёткий голос отца: «Сами скачите, а я вам не козёл! Я — русский офицер!»
И тогда раздалась очередь…
Алексей узнавал в этом родного своего старика. Да, он такой. Негибкий. Спины не гнул. «Погоны, — говорил, — сгибаться не дают». И это: «Я — русский офицер!» — это его.
И погиб, не согнувшись. Скачите сами, коли козлы!
Коз-злы, падлы, твари!
Найти и убить!
Отомстить за отца — эта мысль молотком била по мозгу, когда Алексей выслушивал рассказа таксиста о следующих минутах. Как бабка бросилась к упавшему телу сына, как враз чего-то испугавшиеся украинские воины оттаскивали её, как орали на водилу, чтобы быстрее увозил старуху, пока её и его не завалили здесь же. Как буквально заталкивали их в его машину. И кто-то кричал, чтобы он, водила, делал быстрее ноги вместе с бабкой, и чтобы забыл о происшедшем!
Алексей слушал всё это, слушал, как таксист полуоправдывается-полуобъясняет, отчего побыстрее смылся с места убийства, пока укропы не передумали. Не хотел, дескать, чтобы и старушку там же порешили. Да и его — как явно лишнего свидетеля. Повезло ещё, что среди укров нормальные мужики были, что не все на голову отмороженные там оказались. Хорошо даже, что тело никуда не увезли и не утопили где-нибудь, а прикопали здесь же, так что нашли, вот видишь, почти сразу захоронение-то…
Всё это Алексей слушал, но в голове метрономом стучало едва ли не одно лишь короткое слово: «Мстить… мстить… мстить!»
Но главное даже не это. Не просто месть. И не просто за отца. Нет, это будет ещё и кара. Ещё когда в первый раз проехали с бойцами, его встретившими, по Луганску, он решил, что будет мстить не только за отца. Когда сам, своими глазами видел гражданских двухсотых, просто в результате обстрела разорванных, с оторванными руками-ногами. Пожёстче картина была, чем в Цхинвале даже. Там хоть бои были, народ попрятаться мог. А здесь? За хлебом вышел, на остановке автобус ждёшь, на рынке покупаешь что-то — и тут прилетает! Нет страшнее той жути, когда посреди мирно функционирующего города, возле открытого магазина, просто так люди с выпущенными кишками на улице лежат. С оторванными ногами. Или вот девушка запомнилась. Совсем живая, будто просто споткнулась. Только маленькая ранка в виске. И всё! И парамедики, опытные уже! — кричат своему парню, чтоб мобильный телефон ей поглубже в карман засунул, чтобы тот не выпал и можно было из морга позвонить родным, определить личность убитой…
Тогда, если быть честным, Алексей окончательно и решил вернуться сюда после похорон отца. Не только, чтобы мстить, но чтобы карать всех этих нелюдей, что из-за своей поганой, ненавистнической идеологии из пушек обстреливают мирные города. Нет, таких надо именно карать. Хотя бы чтобы защитить всех этих людей, виноватых только в том, что хотели говорить по-русски и не хотели скакать с присказками про москалей.
«…А мы никогда не скачем — мы москали!» — хорошая, чёрт, песня!
Святая кара положена за всё то зло и горе, которое принесла эта нацистская сволочь людям в его стране! В его, Алексея Кравченко, стране! И это не Украина. Хотя она — его родина. И не Российская Федерация. Хотя она — тоже его родина. Это глупое деление на нелепые куски его одной большой родины — это наносное. Преходящее. Мелочи. Временные мелочи в историческом масштабе.
А есть настоящая родина. Большая, настоящая страна без нелепых границ. Страна всех людей, неважно, какой национальности. Страна большого общего народа. Великая страна великого общего народа. Где все равны. И закон един для всех.
И тогда уже иначе встаёт вопрос о том, кто — сепаратист! Не тот ли на самом деле, кто выделился из этой базовой, основной, природной страны? К тому же образовав больную, неспособную ни на что, кроме нацизма, убогую территорию? Не тот ли, кто отнял её у всего народа, чтобы устроить на ней фашистские попрыгушки и отдать её заокеанскому врагу? Может, это они — сепаратисты? А не те, кто поднялся на бой, чтобы защитить и спасти её, жестоко отрываемую от общей родной страны землю…
После этого и произошёл второй, основной разговор с шефом.
Вернее, даже два разговора.
Кравченко вошёл в кабинет Ященко и после рукопожатия молча положил на стол начальнику заявление об увольнении. В обосновании значилось: «В связи со сложившимися семейными обстоятельствами».
Шеф спросил: «А если не пущу?»
Алексей пожал плечами: «Я просто прошу. Но решение окончательное».
«Ты же там никого не знаешь», — возразил Ященко.
Алексей снова дёрнул плечом — теперь одним: «Другие как-то входят. Да и казаки знакомые. С которыми отца вытаскивал…».
Помолчали.
Затем Тихон тяжело, грузно поднялся с кресла. Прошёл до шкафчика с баром, достал бутылку коньяка. Разлил. Молча пододвинул рюмку Алексею. Сказал: «За невинно убиенного раба Божия Александра». Опрокинул коньяк в рот.
Кравченко сделал то же. Но продолжал неотрывно смотреть на шефа.
«Что конкретно намерен делать?» — спросил тот.
«Буду разыскивать тех, кто это сделал».
«Убьёшь…» — не спросил, а констатировал Тихон.
«Да», — кратко ответил Алексей.
Пауза.
«Та-ак, — протянул затем шеф. — Первое — безусловно. Имеешь право. Второе — против. Там война пошла настоящая. А ты там ничего не знаешь. И в одиночку ничего не сделаешь. Завалят тебя запросто. И всё. А ты мне здесь нужен».
Алексей непроизвольно сжал кулаки.
«Вопрос даже не стоит, — набычившись, проговорил он. — Так будет. Так или никак».
Ященко посмотрел на него хмуро, даже зло.
«Помню я про выход отсюда, — хмуро, но по-прежнему решительно проговорил Алексей. — Просился бы в отпуск, но не прошусь. Потому что не знаю, как что будет. Но не считай это, м-м-м… жёстким увольнением, — он не смог найти более подходящего слова. — Подписки все остаются. И слово моё. Не уходил бы, если б не известные тебе обстоятельства».
— Дурь это, а не обстоятельства, — возразил Ященко. — Мальчишество. Романтика. Можно было бы действовать и отсюда. И не таких устанавливали. И ликвидировали бы порядком, как положено…»
«Дело не только в отце, — показал головою Алексей. — Знаю: ты бы помог. И тогда за него даже легче было бы отомстить. Через возможности нашей конторы. Но не в отце только дело, понимаешь? Я всю мразь эту фашистскую с земли моей вычистить хочу!».
Ященко усмехнулся: «Они считают эту землю своею…».
«Они могут считать что угодно! — отрезал Алексей. — Когда человека убивают только за то, что он думает иначе, — это фашисты. А фашистам в принципе нет места на земле. Нет для них своей земли! Не должно быть! А тем более — чтобы она на нашей земле злодействовали!».
Он оборвал себя. Ему вдруг стало стыдно за пафос, который Ященко мог найти в его словах.
«В общем, решил я, — глухо проговорил Алексей. — Или отпускай, или увольняй. Какие надо бумаги по секретности подписать, всё подпишу…».