Воин-Пророк — страница 46 из 125

Несколько мгновений Келлхус смотрел на маршала, не мигая, затем кивнул. Не сказав ни слова, он поднялся и зашагал в темноту.

Так началось то, что Ахкеймион назвал «Импровизацией», — ночные беседы, которые Келлхус вел с Людьми Бивня. Не всегда, но часто Ахкеймион и Эсменет присоединялись к нему, садились поблизости и слушали, как он отвечает на вопросы и обсуждает множество различных тем. Келлхус говорил им, что их присутствие придает ему храбрости. Он признавался в растущем самомнении — эта мысль пугала его, поскольку он обнаружил, что все больше и больше свыкается с ролью проповедника.

— Часто, говоря с ними, я не узнаю собственного голоса, — сказал Келлхус.

Ахкеймион не помнил, чтобы ему прежде случалось с такой силой цепляться за руку Эсменет.

Число приходящих все увеличивалось, не настолько стремительно, чтобы Ахкеймион мог заметить разницу между двумя вечерами, но достаточно быстро, чтобы по мере приближения к Шайгеку несколько десятков превратились в сотни. Самые верные слушатели сколотили небольшой деревянный помост; они ставили на него две жаровни и клали посередине циновку. Келлхус сидел между языками пламени, скрестив ноги, уверенный, хладнокровный и неподвижный. Обычно он надевал простую желтую рясу, захваченную, как рассказала Ахкеймиону Серве, в лагере сапатишаха на равнине Менгедда. И отчего-то — благодаря то ли его позе, то ли одеянию, то ли игре света — Келлхус начинал казаться сверхъестественным существом. Сверхъестественным и прекрасным.

Однажды вечером Ахкеймион отправился следом за Келлхусом и Эсменет, прихватив свечу, письменные принадлежности и лист пергамента. Накануне вечером Келлхус, говоря о доверии и предательстве, рассказал историю об охотнике, с которым встретился в глуши к северу от Атритау, о том, кто хранил верность покойной жене, питая глубочайшую привязанность к своим собакам. «Когда любимое существо умирает, — сказал Келлхус, — нужно полюбить кого-то другого». Эсменет заплакала, не скрывая слез.

Такие слова непременно следовало записать.

Ахкеймион и Эсменет постелили свою циновку слева от помоста. Небольшое поле было обнесено факелами. Обстановка царила дружеская, хотя при появлении Келлхуса все почтительно замолчали. Ахкеймион заметил в толпе знакомые лица. Здесь было несколько высокородных дворян, включая мужчину с квадратным подбородком, в синем плаще нансурского генерала, — насколько мог припомнить Ахкеймион, его звали не то Сомпас, не то Мартем. Даже Пройас сидел в пыли вместе с остальными, хотя вид у него был обеспокоенный. Он не ответил на взгляд Ахкеймиона, предпочел отвести глаза.

Келлхус занял свое место между разожженными жаровнями. На несколько мгновений он показался невыносимо настоящим, словно был единственным живым человеком в мире призраков.

Он улыбнулся, и Ахкеймион перевел дух. Его затопило непостижимое облегчение. Дыша полной грудью, он приготовил перо и выругался — на пергамент тут же упала клякса.

— Акка! — укоризненно произнесла Эсменет.

Как всегда, Келлхус оглядел лица присутствующих; глаза его светились состраданием. Несколько мгновений спустя взгляд его остановился на одном человеке — конрийском рыцаре, если судить по тунике и тяжелым золотым кольцам. Вид у рыцаря был изможденный, будто он по-прежнему спал на равнине Битвы. Борода сбилась в колтуны.

— Что случилось? — спросил Келлхус.

Рыцарь улыбнулся, но в выражении его лица было нечто странное, вызывающее легкое ощущение несоответствия.

— Три дня назад, — сказал рыцарь, — до нашего лорда дошли слухи о том, что в нескольких милях к западу есть деревня, и мы отправились туда за добычей…

Келлхус кивнул.

— И что же вы нашли?

— Ничего… В смысле — не нашли никакой деревни. Наш лорд разгневался. Он заявил, что другие…

— Что вы нашли?

Рыцарь моргнул. Сквозь маску усталости на миг проступила паника.

— Ребенка, — хрипло произнес он. — Мертвого ребенка… Мы поехали по тропе — наверное, ее протоптали козы, — чтобы сократить дорогу, и там лежал мертвый ребенок, девочка, лет пяти-шести, не больше. У нее было перерезано горло…

— И что дальше?

— Ничего… В смысле — на нее просто никто не обратил внимания; все отправились дальше, как будто это была груда тряпья… обрывок кожи в пыли.

Рыцарь, дрожа, опустил голову и уставился на свои загрубевшие руки.

— Вина и гнев терзают тебя днем, — сказал Келлхус, — ты чувствуешь, что совершил ужасное преступление. По ночам тебя мучают кошмары… Она говорит с тобой.

Рыцарь в отчаянии кивнул. Ахкеймион понял, что этот человек не годится для войны.

— Но почему? — воскликнул рыцарь. — Ну, мы же видели множество мертвецов!

— Видеть и быть свидетелем — не одно и то же.

— Я не понимаю…

— Свидетельствовать — означает видеть то, что служит свидетельством, судить то, что следует судить. Ты видишь, и ты судишь. Свершилось прегрешение, был убит невинный человек. Ты видел это.

— Да! — простонал рыцарь. — Девочка. Маленькая девочка.

— И теперь ты страдаешь.

— Но почему?! Почему я должен страдать? Она мне никто! Она была язычницей!

— Повсюду… Повсюду нас окружает то, что благословенно, и то, что проклято, священное и нечестивое. Но наши сердца подобны рукам; от соприкосновения с миром они делаются мозолистыми. Но сердца, какими бы огрубевшими они ни были, болят, если перетрудить их или натереть в непривычном месте. Некоторое время мы ощущаем неудобство, но не обращаем на него внимания — у нас ведь так много дел…

Келлхус посмотрел на свою правую руку, потом вдруг сжал ее в кулак и вскинул над головой.

— А потом один удар, молотом или мечом, водянка лопается, и наше сердце разрывается. И мы страдаем, ибо чувствуем боль, причиняемую тем, что проклято, тому, что благословенно. Мы больше не видим — мы свидетельствуем…

Его сияющие глаза остановились на безымянном рыцаре. Голубые и мудрые.

— Вот что произошло с тобой.

— Да… Да! Но что же мне делать?

— Радоваться.

— Радоваться? Но я страдаю!

— Да, радоваться! Загрубевшая рука не может ощутить, как нежна щека любимой. Когда мы свидетельствуем, мы принимаем ответственность за то, что видим. И это — именно это! — означает принадлежать.

Келлхус внезапно встал, соскочил с невысокого помоста и сделал два шага в сторону толпы.

— Не ошибитесь! — продолжал он, и воздух зазвенел от звуков его голоса. — Этот мир владеет вами. Вы принадлежите, хотите вы того или нет. Почему мы страдаем? Почему несчастные кончают с собой? Да потому, что мир, каким бы проклятым он ни был, владеет нами. Потому, что мы принадлежим.

— И что, мы должны радоваться страданиям? — с вызовом выкрикнул кто-то из толпы.

Князь Келлхус улыбнулся, глядя в темноту.

— Но тогда это уже не страдания, верно?

Собравшиеся рассмеялись.

— Нет, я не это имел в виду. Нужно радоваться значению страданий. Тому, что вы принадлежите, а не тому, что вы мучаетесь. Помните, чему учит нас Последний Пророк: блаженство приходит в радости и печали. В радости и печали…

— Я в-вижу мудрость твоих слов, князь, — запинаясь, пробормотал безымянный рыцарь. — Действительно вижу! Но…

И шестым чувством Ахкеймион понял суть его вопроса…

«Но как этого добиться?»

— Я не прошу тебя видеть, — сказал Келлхус. — Я прошу тебя свидетельствовать.

Непроницаемое лицо. Безутешные глаза. Рыцарь моргнул, и по его щекам скатились две слезы. Потом он улыбнулся — и не было на свете ничего прекраснее этой улыбки.

— Сделать себя… — Голос его дрогнул и сорвался. — С-сделать…

— Быть единым целым с миром, в котором живешь, — величественно произнес Келлхус. — Сделать свою жизнь заветом.

«Мир… Ты приобретешь мир».

Ахкеймион взглянул на пергамент и лишь теперь осознал, что перестал писать. Он повернулся и беспомощно посмотрел на Эсменет.

— Не волнуйся, — сказала она. — Я все запомнила.

Ну конечно же, она запомнила.

Эсменет. Второй столп, на котором покоился его мир, причем куда мощнее первого.

Это казалось одновременно и странным, и очень уместным — обрести нечто, очень схожее с супружеством, посреди Священной войны. Каждый вечер они в изнеможении уходили или от помоста Келлхуса, или от костра Ксинема, держась за руки, словно юные влюбленные, размышляя, или пререкаясь, или смеясь над недавними событиями. Они пробирались между растяжками шатров, и Ахкеймион с преувеличенной галантностью откидывал полог их палатки. Они раздевались, а потом находили друг друга в темноте — как будто вместе могли сделаться чем-то бо́льшим.

Мир отступал в тень. С каждым днем Ахкеймион все меньше думал об Инрау и все больше размышлял о жизни с Эсменет. И о Келлхусе. Даже опасность, исходящая от Консульта, и угроза Второго Апокалипсиса стали чем-то банальным и далеким, словно слухи о войне между неизвестными бледнокожими народами. Сны Сесватхи обрушивались на него с прежней ясностью, но растворялись в мягкости ее прикосновения, в утешении ее голоса. «Ну, будет, Акка, — говорила она, — это только сон», — и все одолевающие его картины — рывки, стоны, плевки, пронзительные вопли — все таяло как дым. Впервые в жизни Ахкеймионом завладело нынешнее время, настоящее… Ее глаза, становящиеся обиженными, когда он брякал что-нибудь, не подумав. Ее рука, перебирающаяся к нему на колено, когда они сидели рядом. Ночи, когда они лежали обнаженные в палатке — голова Эсменет покоилась у него на груди, темные волосы струились по плечам и шее — и говорили о вещах, ведомых им одним.

— Это все знают, — сказала она как-то.

В ту ночь они ушли рано и теперь слышали голоса остальных: сперва шутливые протесты и громкий смех, потом полная тишина, порожденная магией голоса Келлхуса. Костер все еще горел, и они видели пятно света сквозь холст палатки.

— Он — пророк, — пояснила Эсменет.

Ахкеймиону стало страшно.

— Что ты говоришь?

Она повернулась и изучающе взглянула на него. Казалось, будто ее глаза светятся.