ущ, и тайн у них много. Что вот те нити шёлковые, какими, сам видел, живых людей шить довелось. Их же, говорят, с каких-то гусениц снимают. Но берегут секрет тот страшно, никому чужому и глянуть не дают.
— Я слышал от людей про империю Сун и её тайны, — кивнул хан с явным интересом.
— Есть у них и другой секрет. Поднесут искру малую к трубке из дерева, что у них бамбук зовётся, и вылетает из той трубки пламя да гром, далеко. А ещё, бывает, в небо ночью нацелят, запа́лят — и дивные огни да цветы жёлто-алые в том небе расцветают под жуткий грохот.
— И об этой диковине слыхал, — он даже с шага сбился. — А к чему рассказ твой?
— К тому, что, доведись твоим людям случайно найти и привезти мне того, кто секрет этих небесных цветов знает, я бы за этого человека очень многое отдал. В каждой юрте на золоте бы ели твои люди, — задумчиво произнёс Всеслав, глядя на поднимавшуюся впереди к небу громадину Софийского собора.
— Я услышал тебя, добрый сосед, — прикрыл глаза, легко кивнув, хан. И заметно задумался. Как и шедший чуть позади него ровно с таким же видом Байгар.
Пропорции, в которых требовалось смешивать селитру, серу и угольную пыль я помнил с детских лет. Знал это теперь и князь. А вот соседям, даже добрым, знать об этом пока не следовало.
Нарядный народ выходил из храма, но по домам разбегаться не спешил. В разных местах островками собирались люди возле тех самых болтливых баб и мужиков, что нагнал в прошлый раз Гнат. И как только он всё успевал? И со «СМИ» поработать, и с разведкой степной, и ночные «расшифровки переговоров» наших гостей изучить. И, как говорится, «в целом», судя по тому, как заливисто хохотала давешняя блондинка, которой он походя по-хозяйски звонко хлопнул по заднице. Богатырь, что и говорить.
Всеслав поднялся на ступени, кивнув врио митрополита, отцу Ивану, как тот представился сам. Он был родом откуда-то с южных берегов Ладоги. Всю молодость отгулял не то с дружиной, не то с ватагой единомышленников, не упоминая имени князя, чей стяг носила та дружина, если это всё-таки была она. Хотя, по взгляду, осанке и разговору вполне можно было бы предположить, что князем или атаманом был он сам. Или компания была из товарищей старых, былинно-сказочных, где каждый ратник стоил по меньшей мере десятка нынешних. Батюшка был харизматичен: не имел двух пальцев на левой руке, зато имел три очень неприятных шрама на лице, походку профессионального моряка и нос не самого удачливого боксёра, от чего говорил довольно странно — гулко-гнусаво. Но удивительно лаконично и точно. Он служил в старейшей здешней церкви, где покоились мощи Владимира Святославича, который в моё время, кажется, был причислен к лику святых. В это — нет. Слишком сильна́ была память о событиях, с которых ещё и ста лет не минуло. Отца Ивана после одной из очередных заварух поставили на ноги монахи одного из старых и, так скажем, не ангажированных греческих монастырей. Он долго, пока лечился и проходил реабилитацию, спорил с ними о Писании и ценностях, о применимости христианских святых идей в насквозь грешном мире. Тамошние старцы восхищались живым умом дотошного руса и страшились его странной логики, которая, случалось, разбивала с беспощадной методичностью, как в бое на мечах, «незыблемые постулаты веры». Кончилось дело тем, что, поклонившись учителям и спасителям-лекарям, северный дикарь покинул горный монастырь с шестью другими монахами и отправился на Родину. Среди тех шестерых были швед, латгал, торк, новгородец, киянин и псковитянин.
Впервые увидев странного священника, я сразу вспомнил случай из «той» своей жизни. Тогда я приехал в соседнюю деревню, в магазин, за хлебом и молоком. Затарившись у болтливой продавщицы, вышел на крылечко, с трудом удерживая у груди батоны и картонные пакеты с красной буквой «М». И увидел попа́ в запылённой понизу чёрной рясе. Тот стоял столбом, задрав неожиданно коротко стриженую седую голову к утреннему летнему небу какого-то невообразимо бирюзового оттенка, чистому, без единого облачка.
— Красивый цвет у неба сегодня, — удивив самого́ себя, проговорил я вслух.
— Да. На купола Мазари-Шариф* похоже, — не оборачиваясь и не отводя глаз от высокой яркой синевы, хрипло согласился священник.
Батоны и пакеты с молоком я тогда, конечно, рассы́пал.
Кто бы знал, что Афган снова встретит меня на пороге сельмага в трёх с половиной тысячах километров на северо-запад, через три с лишним десятка лет?
* Мазари-Шариф — «Голубая мечеть», джума-мечеть и мавзолей, построена в XV веке. Купола и стены покрыты бирюзовыми изразцами.
Его тоже звали Иваном. В восемьдесят восьмом мы вполне могли пересечься с ним в коридорах Кабульского военного госпиталя. Но я его предсказуемо не помнил, а он знал только то, что ногу ему отнял какой-то афганец.
— Я её, помню, и в вертушке никому не отдавал, так и прикатили: лежу, к груди прижимаю. Кроссовок даже снял, чтоб, значит, антисанитарию в госпитале не создавать, — с грустной ухмылкой рассказывал он.
Мы сидели на крылечке аккуратной и, видно было, недавно подремонтированной избушки прямо возле деревенской церкви. Проходившие мимо палисадника бабульки вежливо здоровались, а он приветливо кивал им в ответ. Пряча рюмку в больших ладонях. В дом не пошли — уж больно было похоже бирюзовое небо на то, прозрачно-звенящее, недоступно-высокое, афганское. Что смотрело тогда равнодушно на бардак, вечно творимый людьми под ним.
— Вот, говорю, доктор: песочек смети́ только, да и пришей, дел-то на копейку! А он на ногу и не глянул, вниз только смотрел, туда, где не было её. А потом грустно так мне: «Нист, шурави, хараб. Мотасефам…».** А дальше маску кто-то сунул сзади. Очнулся — ноги нет, культяпка белая с красными и жёлтыми пятнами вместо неё. А у койки кроссовки стоят, оба… Это меня тогда больше всего разозлило. Дня четыре кололи чем-то, чтоб не матерился да не орал. А потом тот доктор мимо шёл и говорит: «Радуйся, шурави, что нога оторвало, а не башка!». И как-то сразу согласился я с ним тогда.
** «Нист, шурави, хараб. Мотасефам» — Нет, советский, плохо. Мне очень жаль (дари́).
А я тогда аж дёрнулся. Потому что этой фразе Муссу, Файзи, Рахмана и Сухейлу, тамошних подсоветных-хирургов, научил я. И так, путая падежи, её произносил только Мусса.
Ваня повидал всякого, прежде чем осесть в полуразвалившейся избе рядом с развалинами старой церкви. Но мужиком был крепким и настырным. Когда мы с женой ехали на рынок в тот последний день моей первой жизни, над его храмом блестели уже четыре ку́пола из пяти. Этот отец Иван чем-то был похож на него.
— Благослови, отче, — Всеслав склонил голову перед статной фигурой священника. Тот осенил князя крестным знамением и отошёл в сторону, глядя с тревогой. Но и с интересом.
— Слушай меня, люд киевский! — разнеслось над мгновенно притихшей толпой. — Митрополит Георгий захворал тяжко. Слышал я, что хочет патриарх ромейский нового прислать к нам, подменного. Хочу, братья и сёстры, совета вашего попросить. Не лишку ли греков учат нас, как Богу молиться? Неужто просить Его о помощи можно только через ромейских толмачей? Нешто Он по-нашему не разумеет?
Толпа молчала ошарашенно. Разинутые рты, распахнутые глаза, изумление и испуг в них.
— Вот отец Иван, наш, русский. Во святых монастырях подвизался, Писание знает наизусть. Всем вам он ведом и никому сроду в помощи да утешении не отказал. Чем не патриарх православный? Ответь, люд киевский, любо ли, чтоб был у нас наш, свой, русский пастырь, а не греки понаезжие?
Сердце стукнуло дважды. Перед третьим ударом площадь перед Софией взорвалась криком:
— Любо!!!
Удивляя князя, в толпе обнимались и плакали. Были, конечно, лица и обескураженные, и даже злые. Их, надо полагать, очень внимательно запоминали сощуренные против Солнца рысьи глаза за правым плечом.
— Благодарствую, люд честной, за решение твоё. Мне, не кривя душой скажу, оно тоже по сердцу. Но верю я, что не ошиблись мы! Что доверие наше оправдает Иван, первый патриарх церкви русской, православной!
Рёв, вой и гомон тянулись бесконечно, кажется. Хотя вряд ли больше минут пяти-семи. Но на этом неожиданный референдум-сюрприз Всеслав завершать не планировал.
— Сегодня здесь, рядом с нами, в этот важный день, когда русская церковь выросла и свою голову к небесам подняла, а не греческую, стоят люди из Великой степи, что прибыли только вчера, — летело над толпой дальше.
Злых лиц стало значительно больше. Но основная масса выглядела скорее растерянно. Слишком уж много неожиданностей для одного дня. А если прошедшую неделю вспомнить — так и вовсе сроду такого не бывало.
— Рядом со мной на ступенях святого русского храма, Софии Киевской, стоит Шарукан, великий хан половецкий. В моём тереме дорогими гостями сейчас живут его отец, почтенный Ясинь-хан, и сын Сырчан. Беда привела их к нам. Но с Божьей помощью удалось мне хворь отвратить от них.
Число растерянных лиц в толпе у подножия храма увеличилось кратно. Казалось, ни один человек в толпе, где шептался и хлопал глазами, наверное, весь город, не понимал, ни что происходит, ни что задумал Чародей. Я же только диву давался умению князя работать «с массами». Мне такое и не снилось. Я бы запорол речь уже давно, сказав с привычной прямотой о том, что дорогие гости живут пока.
— Мы много говорили с ханом. И вызнал я то, о чём велит мне рассказать вам клятва, данная принародно. Обещал я служить городу, стеречь покой его, порядок и Правду. Слушай же меня, люд киевский!
Всеслав говорил о латинских монахах, что замарались в подлых интригах, ровно и спокойно. Глядя, как расцветала ярость на совсем недавно растерянных лицах горожан. Рассказал о том, как «наводили» чужие священники степняков на речные и шедшие сушей мирные торговые караваны, заставив налиться краснотой лица богатых торговцев. И закончил тем, что объяснил, как можно было бы избежать Ярославичам кровавой резни с половцами на Альте. Просто, доступно, на пальцах. Ясно, что история сослагательного наклонения не знала. Но Чародей в первую очередь вершил здесь политику. Историю, конечно, тоже, но не она сейчас была во главе угла.