Вдоль стен уже лежало три монаха, одного из которых оттаскивали за ноги менее впечатлительные товарищи. Феодосий пока был похож на нормального, но тоже очень условно, конечно же. Он качал маленькие меха́, похожие на кузнечные, подавая воздух в трубку из коровьей трахеи, шевеля видимые нами всеми лёгкие брата Сильвестра. Ритм себе инок отбивал босой ногой по дереву. Вполне попадая в такт с «наркозным» напевом Дары, которая на стол смотреть перестала сразу, наученная предыдущими зрелищами. Она и Леське голову едва ли не руками повернула в другую сторону. Дыхательная трубка, торчащая изо рта брата Сильвестра, шум воздуха, вид шевелившихся лёгких в распахнутой настежь грудной клетке — зрелище для неподготовленного человека довольно сложное. Да и для подготовленного в нём никакой радости нет, откровенно говоря. Но такого смертельного ужаса оно не вызывает — ты смотришь, ты видишь, ты знаешь, что нужно делать. И делаешь.
Раскрытая, как пасть сказочного чудища, грудная клетка и в этом времени вряд ли была распространённой картиной. На полях битв и сражений, конечно, случалось всякое, мечи и секиры оставляли страшные раны. Но чтоб вот так, голыми руками распахнуть грудь живого, пусть и еле-еле, человека? И влезть туда железками? Таких умельцев сейчас совершенно точно не было. Кроме меня. И знания анатомии, достаточные для того, чтобы понять, что именно и где конкретно искать, тоже были на целом свете лишь у одного человека. И итальянцу несказанно повезло. Дважды. И с тем, что он попал именно в мои руки, и с тем, что снайпер-киллер промахнулся буквально на несколько миллиметров.
Поврежден был коронарный синус, крупный сосуд у правого предсердия. Осмотрев сердце со всех сторон, от вида чего перехватило дыхание и у Федоса, и у Вара с Немым, убедился в том, что стенки целы, рана была только одна. И, сшив края вены, с облегчением отметил, что кровотечение прекратилось. И вряд ли из-за того, что из шпиона-монаха нечему больше было вытекать. Убрав лишнюю кровь из полости, обработал входной и выходной канал раны. Со входным было немного непривычно, потому что нужная половина груди, пока по-прежнему открытая, как чемодан, была расположена вертикально. Но на порядке действий это не отразилось никак. Тот, кто в своей жизни, пусть и закончившейся в далёком призрачном будущем, видел и работал с таким количеством ранений, как я, мог бы, наверное, повторить последовательность и вися вниз головой.
В вены брата Сильвестра поступал раствор, за уровнем его следил Феодосий и один из его учеников. Он-то и ахнул, тыча пальцем в открытую грудь латинянина, пока я смотрел в другую сторону. Сердце тайного посланника Гильдебранда остановилось.
В зарубежных книгах и фильмах в этот момент обычно врач говорит: «Смерть наступила во столько-то часов и столько-то минут». В особо романтически-идиотских — может даже всплакнуть. Сёстры же совершенно точно к этому моменту там уже поголовно рыдают. А потом все идут в бар возле больницы и сидят там с грустными лицами. Если врач — персонаж положительный, то у него на челе́ непременно будет печать скорби, оттенённая сознанием того, что он сделал всё ровно так, как и должен был. Просто не судьба. По-моему, ещё со времён Ремарка так повелось. Я с удовольствием читал его пронзительные и печальные романы. Но в медицине блестящий писатель разбирался не очень.
Мне тени и печати на челе нужны не были, я был не на экране и не на страницах романа. Я был в груди у пациента со вставшим сердцем. И делал именно то, что и должен был: прямой массаж. Держа скользкий комок мышц, сильно, но бережно сжимал его, помня о том, в каком порядке должна входить и выходить из него кровь. Это было важно. Академик, мой давний учитель, говорил, что в начале трудовой деятельности видел своими глазами, как один врач, то ли не имея достаточной практики, то ли ещё по какой-то причине, своими руками убил пациента на столе, просто раздавив ему предсердия. Это в магических книжках, что тоже, бывало, звучали из-за забора соседа Лёши, подобные сцены выходили тревожно и зловеще: «заклинанием он схватил врага за сердце и выдавил ледяной рукой из него всю жизнь до последней капли». На деле — ничего подобного. Слишком резкое сжатие, кровь под давлением идёт в обратную сторону, клапаны «западают». В моём случае ничего подобного не произошло. Я делал это не в первый и не в сто первый раз. На очередное движение моих пальцев сердце Джакомо Бондини отозвалось. И продолжило биться самостоятельно. К этому ощущению, когда ты по-настоящему чувствуешь, как оживает пациент прямо в твоих руках, привыкнуть невозможно.
Когда сшил перевязанные крупные сосуды, свёл края грудины, скрутил её серебряными проволочками, запела Леся. Вот о таком в книжках точно ничего не было. Этой песни никогда не слышали ни я, ни Всеслав. И, пожалуй, никто из присутствовавших, если судить по изумлённым лицам.
Слова понимались с трудом, будто были старше любого из тех, что мы привычно использовали в обычной речи. И от этого каждое звучало особенно значительно, сильно, мощно. Так, словно пели сами Старые Боги, придя на помощь далёким и бестолковым внучатам. Только от звука этого гимна, а воспринимался напев именно так, хотелось развернуть плечи, вдохнуть полной грудью и поблагодарить Солнце, Небо и Землю за каждый прожитый миг. Очень хотелось.
Смысл доходил как-то странно, как бывает при контекстном переводе с языка, который знаешь не в совершенстве. По известным словам и примерной картинке дорисовывется недостающее. Иногда получается вполне правдоподобно. Иногда откровенно смешно. Сейчас же получалось как-то вовсе по-особенному. Казалось, само тело, сам мозг подсказывали значения слов. Будто их помнили, знали кровь, нервы, кости. Песнь-гимн отзывалась на каком-то глубинном уровне, о котором вряд ли догадывались психологи и даже психиатры в моём времени.
Напев, начавшийся неспешно, протяжно, набирал темп и за буквально пару минут ускорился если не до плясового, то до маршевого точно. Леся уговаривала каких-то Желю, Карну и Тугу подождать грустить и рыдать над телом воина, не мешать ему. Дескать, это не смерть, а просто сон такой одолел богатыря, но он проснётся, набравшись сил, для того, чтобы радовать Жи́ву тем, что уцелел. Но и для матери этих троих, Туги, Карны и Жели, никакой обиды или ущерба нет — каждый из мира Живы обязательно рано или поздно переселится к ней, Маре-Марьяне. К богине смерти обращались вполне уважительно, без издёвок или обмана. Всё по-честному: этот живой пока, поэтому нужно немного выждать время. В терпении великая Мара уж точно превосходила своих сестриц, Живу и Лелю, которым до неё в части «подождать» было далеко.
Сшивая кожу, я вдруг поймал себя на мысли, что чувствую тело совсем не так, как должен был чувствовать после нескольких часов над столом. Не было усталости, не ломило плечи и шею, узлы швов вязались будто сами собой. Это было совершенно неожиданно и вызвало у меня чисто профессиональный интерес, притом живейший. А взгляд на остальных в «операционной» подвердил, что ощущал здесь что-то подобное, видимо, каждый. Глаза Яна Немого и Вара снова блестели, но в том, что их хозяева совершенно точно были в своём уме и при памяти, сомнений уже не было. Монахи натурально смотрели ведуньиной внучке в рот с таким видом, будто на её месте стояла лично Богородица. Дарёна, прекратившая «наркозный» напев, как только Леся начала свою песнь жизни, глядела на сироту-древлянку с такими гордостью и счастьем, будто сама её всему научила.
— Федос! — позвал я монаха, когда мы с парнями уже «размылись» и собирались было переодеваться. Он же стоял, как громом поражённый, не сводя глаз с Леськи, давно закончившей петь.
— А? — вздрогнул инок.
— Рот закрой, — с улыбкой попросил я.
Феодосий растерянно посмотрел вниз, на своего зарубежного коллегу. Вздрогнув и отведя глаза от длинного шва почти через всё тело. И осторожным движением вытянул дыхательную трубку, подняв после нижнюю челюсть.
— Да не ему, себе рот закрой! — вслед за мной в улыбках расплылись все присутствовавшие. Будто какой-то свет озарял — так хорошо было на душе. Впервые, кажется, на моей старой долгой памяти победа жизни над смертью воспринималась так ярко и наглядно.
Монах выполнил команду и громко сглотнул, продолжая смотреть на Лесю. Видно было, что песня далась ей нелегко: капельки пота выступили на лбу и над верхней губой. Но выглядела она вполне здоровой и бодрой, ни бледности, ни кругов под глазами. Только румянцем заливалась всё сильнее, будто к такому пристальному вниманию кучи мужиков привычки не имела. Да и откуда бы?
— Ты откуда её взял такую, батюшка-князь? — выдавил он наконец хрипло.
— Из лесу привёз. Под Туровым жила себе, пням молилась, — честно ответил я. — Отцу Антонию говорил тогда, на берегу, и тебе повторю: спиши слова!
И тут, поразив даже меня, хотя, пожалуй, меня-то как раз сильнее прочих, очнулся брат Сильвестр. Которому по моему скромному, но вполне аргументированному мнению, полагалось открыть глаза дня через два-три, не раньше.
Хрип и сипение, что раздались из его рта, только что заботливо закрытого Федосом, на осмысленную речь не походили. Но в глазах шпионского посланца, теперь и не поймёшь уже, то ли от, то ли к Гильдебранду, явно билась какая-то важная мысль. Та, которую он вёз, зажимая руками дыру напротив сердца, пока был в сознании. Та, важность которой не дала ему умереть до тех пор, пока задание не будет исполнено.
— Тихо, Сильвестр! Говорить нельзя. Шевелиться нельзя. Слушай меня внимательно! — Всеслав «оттёр» меня назад, тоже удивившись мимоходом тому, что на этот раз тело досталось ему не выжатым до последнего. — «Да» — моргаешь один раз. «Нет» — моргаешь дважды. Понял ли?
То, как отчётливо и плавно опустились и поднялись веки Джакомо Бондини, сомнений не оставляло: слышал, понял, в сознании, при памяти. Вот тебе и спела песенку девочка из леса!
Глава 20Не приходит одна
— В ближние три-четыре дня беды ждать нужно? — то, как начал допрос Всеслав, явно успокоило Рысь. Он и сам бы тоже именно с этих животрепещущих тем и стартовал.