Воин-Врач — страница 26 из 41

Глава 14Родство душ

Посидели мы азартно, капитально, как в моё время говорили. Чтоб не гонять парней каждый раз со жбанами, Гарасим сходил куда-то и притащил, прижимая к груди бережно, любовно даже, бочку литров на двести. Взгромоздил на стол рядом с собой и автоматически стал барменом. Под конец сам из неё остатки и допивал, через край.

Буривой рассказал, как обложили Ладомира с дружиной малой Изяславовы вои, почти под самой Ладогой. Не добрался старый волхв до берлоги своей на одном из заветных островов: вытропили, загнали да расстреляли всех издали. Были умельцы у старика, что могли стрелу в полёте мечом перехватить или отшагнуть с пути крылатой смерти. Но не тогда, когда наконечники на древках со всех сторон сыплются, как осенний дождь серый, сплошняком. А за спинами — великий волхв, которому в верности клялись. Тела, что на ежей похожи стали, в озеро скинули. Головы с собой забрали, чтоб потом на византийское золото сменять.

Помянули Буривоева учителя и каждого из бойцов его лихих.

Зашёл и про датчан разговор, тех, что Домну осиротили. Крепко в душу Всеславу запала та история, что поведала непростая кухарка, не проронив ни слезинки, ровным, будто мёртвым, голосом. Братья её рассказали, как искали негодяев. И посетовали, что главный мерзавец, что денег северянам дал за три живых души и одну, что народиться не успела, смог в Константинополь утечь. Там тоже верные люди были, но на монастырские земли ходу не имели, а паскуда-грек из-за высоких стен носу не казал. Братья Домны отзывались на Во́рона и Грача. Крепкие, темноволосые, они смотрелись близнецами, только у одного на сломанном носу белел широкой полосой кривой старый шрам. За то, знать, Грачом и прозвали.

Сложнее всего было, как водится, с вопросами веры и мести, они во всякое время непростые. Буривой требовал смерти всем, кто в нового Бога верил. И это было вполне объяснимо — таких историй, подобных Домниной и Ладомировой, у него в памяти хранилось несчитано. Хотя, к сожалению, считано — и каждый убитый и замученный, старый или младенец, был родным.

Здесь это слово значило несравнимо больше, чем в моём времени, когда семьи ограничивались теми, кто жил в одной квартире, а уж двух- да трёхродные и вовсе были немногим ближе чужих. Сейчас же, здесь, память была жива, и в любом городе русский мог найти кров и родню или тех, кто знал кого-нибудь из родных. Все эти снохи-сватьи-деверя́, бывшие для меня в моём времени тёмным лесом, здесь чтились, помнились и служили крепкой основой, стержнем. Поэтому шашни Ярославичей, приводившие к тому, что русские рубили и стреляли русских, у волхва вызывали ярость. И у князя тоже.

— Нет у меня веры во́ронам этим, Всеслав, и не будет никогда! —махнул ладонью Буривой, едва не сметя кубок, стоявший справа, в «слепом» секторе. Богатую «тару», посуду из серебра и золота, притащили на стол сразу же, как стало ясно, что нет врагов в дому́.

— И не надо! Мне они тоже вот уже где стоят!— князь чиркнул по горлу под бородой ребром ладони. — Помнишь, про стольный град говорили?

— Ну,— буркнул хмуро волхв. Но в глазу кроме ярости появились недоверие, а следом и сомнение. Полшажочка до интереса, значит.

— Вот и с попа́ми та же песня! Нам здесь, на нашей земле, свой, русский митрополит нужен, а не чернота эта понаехавшая! У нас же каждый второй Богородицу матушкой Макошью зовёт, Илью-пророка батькой-Перуном величает. Вот пусть и будет так. Веками знания да память народная копились, как можно их за несколько десятков лет изжить? И зачем, главное?

— Зачем — понятно! — нетерпеливо перебил дед. — Чтоб корней лишить, чтоб сиротами дальше катились по земле, как та трава степная, ветрами гонимая!

— Ну вот и хрен им обломится, а не корней лишить! Будет люд в дубравах Старых Богов хвалить, а по церквям — нового. Боги-то поумнее нас будут, поймут поди, что свариться толку нет, от этого только народу, что верит в них, меньше становится, а, значит, и сила их уходит. Нет, Буривой, мир — он завсегда лучше, и не спорь даже!

Всеслав учился на лету: закончить мысль-предложение бесспорной фразой было приёмом из моего времени. Всегда работало, и тут не подвело.

— Мир — лучше, спору нет. Да только как ты люду про то поведаешь? Да закатникам тем самым? — упирался рогом дед. Но по глазам, точнее, по глазу, было видно — скорее из принципа, чем из противоречия.

— Народ сам чует, что лучше. Нет, не так, не лучше. Безопаснее! Дерево, и то камень острый огибает, пока растёт. Река русло новое пробивает там, где спокойнее да мягче. С людьми, мыслю, скорее должно пойти, чем с деревьями. Коли один князь с тебя последние портки снимает, да после с голым задом тебя, отца твоего и сына под чужие стрелы отправляет, а второй землицы отрежет, пару мер зерна, коровёнку даст, да от дани лет на пять, к примеру, освободит — ты к какому князю пойдёшь?

Второй тур «беспроигрышной лотереи» прошёл лучше первого. Буривой вскинул брови и замер с кубком в руке, едва не облившись душистым янтарём. Гарасим разинул рот, став похожим на пень, расщеплённый в грозу. С вытаращенными глазами. Примерно так же выглядел и Рысь — мы настолько глубоко в тактику и политэкономию пока не заходили, времени не было.

— То есть ты думаешь… — осторожно, медленно начал дед, ставя кубок на стол двумя руками.

— Что я там думаю — дело десятое, — перебил Всеслав, показывая, насколько увлечён беседой, насколько важна она для него. Без особой нужды он волхва в разговоре не прерывал. — А вот что мы делать станем — я, ты и люди наши — это важно. И чем справнее у нас получится, тем скорее станет люд в мире да ладу жить. И ни одна сволота не посунется к нам!

Завершить мысль Буривоевой мечтой — это был финальный, нокаутирующий удар. И он удался.

— Хвала Богам! Нашёлся хоть один в уме! Хоть и двое вас, — едва не сбился дед на частности. — Нешто доведётся хоть одним глазком поглядеть на ту сказку, что ты сказываешь? Ух, аж жар в нутре поднялся, глянь-ка!

Он подхватил и единым махом осушил кубок, громко, крепко пристукнув им по столешнице.

— Может, и дурь делаю, может, и каяться мне потом, но верю я слову твоему, княже! Очень хочу верить! И буду! И сынам-внукам накажу! Не всё нам по сырым лесам да норам от греков на своей же земле хорониться!

— Всё так, дедко! — Всеслав повторил движение и точно так же звонко треснул своим кубком. — И люд поймёт, где жить лучше. И вои, приди нужда, за правое дело, свою землю и свою родню биться злее да успешнее станут, как мы тогда у Буга!

В глазах Гната сиял восторг, и кубком он стукнул так же.

— А как увидят во́роны носатые, что ушла их воля, как в песок вода, так подхватят подолы чёрные да и умчатся вскачь к себе. И будут трястись там, за стенами высокими, да ночью со страху кричать во сне!

Голос князя набирал громкость и силу, как раскручивавшиеся лопасти того самого Ми-24, и глаза горели ярым пламенем. Слова, что от самого сердца рвались, жаркие, как кровь, эхом разносились, кажется, по всей корчме.

— Любо! — гаркнул вдруг медведь-людоед. И, за неимением кубка, саданул по столу бочкой, стоявшей перед ним. Стол тягостно охнул, но, вроде, выдержал.

— Любо!!! — подхватили волхв, и Гнат, и стоявшие вдоль стен неслышными до сих пор тенями братья Грач и Ворон, да ещё трое мужиков, явно не из последних в тайной Буривоевой дружине. Вышло громко, крепко, слаженно.


Под конец пели песни. Тогдашних, протяжных, старинно-былинных, я не знал. Их и Всеслав вспоминал через одну — знать, не для широкого круга лиц были те былины. Но завораживали и какой-то будто древней силой наполняли, когда шелестящий голос волхва поддерживал неожиданно мелодичный басовитый рык Гарасима и слитный хор рассевшейся с нами по лавкам пятёрки ближних людей.

Я, не выдержав, спел про коня. Почему-то показалось, что эта, пожалуй, единственная из репертуара люберецких хулиганов нравившаяся мне, песня будет кстати. И не ошибся. Буривой, зрячий глаз которого чуть затуманился, будто от легкой светлой грусти или наоборот, добрых воспоминаний, сидел задумчиво.

— Напой-ка ещё, Врач. Нездешние слова-то, не враз запомнить вышло. А Россия — это, знать, земля наша, русская? —уточнил он.

— Да,— кивнул я. — В моё время так звали, после долгого перерыва. Почти сто лет иначе называли, потом только наново вспомнили. Да не всё, к сожалению. Если получится у нас задуманное — не забудут. Ни свои, ни чужие. Никогда.

На второй раз, на «бис», словам про брусничный свет и кудрявый лён подпевали все. И свет глаз — серых, голубых, зелёных — говорил о том, что песня, родившаяся на тысячу лет раньше, будет жить, как и в моём времени, где почти каждый знал хотя бы пару-тройку строчек-куплетов, а слова считал народными.


Утром нас с Гнатом пришли будить два мальца лет по двенадцати.

— Здравы будьте, батюшка-князь да дядька-воевода! Дедко-Буривой к заутроку кличет. Повиниться просил, что заспал по-старости, не вышел Солнце ясное-красное встречать!

Мы, откровенно говоря, с Рысью проснулись только от лёгких шагов под дверью, причём друга их звук тут же скинул с лавки и установил возле входа, с кривым степняцким ножом в руке. Глаза же он, кажется, открыл только тогда, когда князь тихонько присвистнул синицей, давая понять, что убивать никого вот прямо сейчас не надо.

— И вам поздорову, хлопчики! А дядьки Ворон да Грач, поди, уже за столом сидят, ложками стучат, нас дожидаючи? — особого интереса в том не было, но беседу следовало как-то поддержать.

— Батьки храпят пока, их деда велел после будить, — отозвался чуть смущённо тот, что был помладше. Гнат, как смог, попробовал принять чуть более горделивый вид. Вышло не очень.


Во вчерашней комнате-зале сидели Буривой и Гарасим. Судя по деду — он и не уходил, даже с места не вставал. Только рубаха была другая. И, кажется, стол. Вчерашний, после подачи бочкой, слегка хромал на левые ноги, на обе. Судя по медведю-людоеду — он сжёг дотла пару деревень, перепортив там предварительно всех баб, а после лично, без коня, перепахал всю освободившуюся землю. Сперва вдоль, потом и поперёк. И даже без плуга, пожалуй. Вовсе печально выглядел телохранитель волхва, если говорить откровенно.