— Мой дед, крестьянин Тамбовской губернии, воевал солдатом в Крымскую кампанию, отличился, был замечен командиром полка Поласовым, взят в денщики. После войны Поласов откупил у помещика крепостного Данилу, своего сметливого на глаз, ловкого на руку денщика, привез в Москву. Вскоре приобрел этот дом и назначил Данилу старшим конюшим, «интендантом» двора и хозяйства. Тогда и записал его Поласовым: в деревне дед числился почти полным сиротой. Отец мой, по настоянию и протекции полковника, окончил кадетский корпус, служил потом в разных полках, штабс-капитаном погиб в первую мировую. Сам я тоже хватил той войны, был ранен, долго лечил простреленное легкое. Уже после революции закончил учительский институт, преподавал математику, затем переквалифицировался, «по историческому влечению», как говорю, в архивариусы. Старший мой сын погиб на Отечественной, дочь жива; внук — геолог, внучка — врач; все в новых квартирах у Химкинского водохранилища. Есть правнуки, изредка навещают прадеда. Коротко и неясно, так?
— Нет, почему…
— Правильно: не писать же вам повесть моей жизни… Я интересен как объект, точнее, субъект обитания в городской среде. Телефон знаете, звоните, приходите. А сейчас у меня вечернее бдение наедине: перед сном надо отрешиться, успокоиться.
— Гулять не ходите?
— Гуляю, когда по магазинам хожу.
Старик чуть поклонился, вновь не подав руки, и в метро Авенир думал об этой его особой тактичности, вежливости, сдержанности. Так и надо — всего лишь легкий поклон, которым можно выразить любые свои чувства — от нежности до ненависти. И откуда у нас лобызания, дикие выкрики, облапывания? Предположим, человек протягивал когда-то руку, показывая: не держу в ней оружия. Переменились времена, теперь стали бояться не руки, а того, что в мыслях, душе человека. Вот бы и кланялись да почаще заглядывали в глаза друг другу…
Следующую свою встречу Авенир начал напористо, с прямого вопроса, желая вызвать Поласова на спор, какое-либо несогласие, чтобы больше узнать о нем:
— Андрей Михайлович, как вы живете без воздуха, природы?
— Кто вам сказал? — Старик присмотрелся, без усилия угадав намерение процветающего (между городом и природой) акселерата времени научно-технической революции. — Хлеб, молоко, овощи оттуда, из полей и лесов. И мясо иногда ем. Разве это не кислород, не природа?
— Да, но…
— Ни один город без природы не живет. Жаль, конечно, если город злой иждивенец у бедной деревни — природы. Тут каждому горожанину должно быть понятно: погибнет такой город.
— Спасибо, — промолвил Авенир, каясь за свой студенческий пыл. — Я так прямо об этом не думал. Разумел, но не думал. Просто и точно. Тема сужается: чем дышит человек, тишина или грохот вокруг него?
— Лучше, конечно, тишина. — Старик посмотрел в окно; там нескончаемо проносились, лоснясь лакированными крупами, легковые автомобили, тяжко взревывали, сотрясая улицу, грузовики, оттуда давил на стены, окна, стеллажи сумеречной квартиры плотный, несмолкаемый гул. — Но еще лучше — дело, покой в душе. К остальному привыкаешь.
— Вы бываете за городом?
— Очень редко. Когда внук на своей «Ладе» возит. У него дачка по Можайскому шоссе. Устаю, болею потом. Занятия интересного не нахожу — не грибник, не ягодник. Разговоры, музыка, застолья… Надолго хватает такого «отдыха». Санаториев тем более не терплю.
— Мне кажется, вы угадываете мои мысли и хотите мне угодить.
Поласов развел руками с длинными костяшками пальцев, чуть пожал сухими, некогда широкими и крепкими плечами: мол, ничего не могу поделать, говорю, как думаю, как оно есть на самом деле.
— И все-таки, Андрей Михайлович, решусь прочесть вам стихотворение одного поэта:
Городам старики не нужны —
Ни зеленой травы, ни рос, —
Умирать старики должны
Средь полей и берез.
Пусть вернутся они туда,
Где земля не бетон — парник:
Равнодушны к ним города,
Полуживы села без них.
— Недурно… — Поласов помолчал, подбирая слово. — Поэтически, должно быть, недурно. Но вот вам вопрос: вы хотели бы, чтобы меня, старого, не было на этой улице?
Мгновенно вообразив старую улицу без легкой фигурки белоголового старика, хозяйски совершающего утренние и вечерние обходы ее торговых, бытовых заведений, а затем сидящего с газетой в скверике из четырех оскуделых лип, Авенир ответил:
— Нет.
— Значит, и городу нужны старики. Те, которые не мучаются, а живут здесь.
Авенир вскочил, зашагал от стены к стеллажу, держа чашку кофе в левой руке, размахивая правой; и, лишь уколовшись о пристальный, усмешливый взгляд Поласова, вновь опустился в прохладное кожаное кресло, сказал:
— Извините, привычка противная. Но я еще ничего. У нас есть совсем буйные.
— Стрессовые?
Посмеялись для отдохновения, помолчали, наслаждаясь индийским кофе, особенно ароматичным здесь, в загроможденном жилище посреди огромного города, где пахнет клеем и бумагой.
— Андрей Михайлович, я займусь экологией горожанина. Уже решил. Прошу помочь мне. У вас есть, наверное, информация о московских долгожителях?
— Кое-что можно найти.
— Поговорю с врачами. Вы не будете против обследоваться? Беру все на себя, организую, размечу по дням и часам, подвезу.
— Спасибо скажу. А то ведь дорогу в поликлинику забыл.
И тут была скреплена дружба: восьмидесятипятилетний Андрей Михайлович Поласов пожал руку, вернее, утопил жесткую ладошку в тяжелой пятерне двадцатичетырехлетнего Авенира Авдеева, проговорив:
— Очень рад юному другу.
Простившись, Авенир долго бродил по вечерней старой улице, останавливался у дряхлых, огрузших строений, заглядывал в тесные каменные дворики с кошачьими запахами, минут двадцать ходил вокруг белокаменной, зеленокупольной церквухи — толстостенной, насупленной, с окнами-бойницами, очевидно княжеских времен. Не в ней ли, теперь приспособленной под архивное хранилище, крестился, венчался, потом работал старожил Поласов? А этот дом из стекла и бетона, вознесшийся к низким московским сумеркам, он непременно увековечил в своей истории, если нашел о нем хоть мизерную информацию.
Авенир вышел на Садовое кольцо. Город сиял огнями, неоном, витринами; шуршал, гудел и грохотал; был тесен от многолюдья. Родной и все-таки мало знаемый город. За одно лишь, и немалое, Авенир мог поручиться: всегда ему легко дышалось здесь, счастливо жилось.
Нет, город не выдуман какими-то плохими людьми. Город возник так же естественно, как колесо, водопровод, паровой двигатель, двухэтажное строение. Город — скопление людей. Но только скопление могло породить цивилизацию. Скопление мускульных и умственных усилий. Город еще молод, и потому в нем много несовершенного. Но городу надо помочь. Из древних камней, руин старины он поднимется чистый, бездымный, светящийся всеми земными красками. В городе всем найдется место.
Но городу нужно прислушаться к словам старого человека Поласова: город умрет, если забудет о природе, деревне, станет жить во имя себя, своего железобетонного величества.
САМУМ
Леня-пастух потрогал струны домбры, ударил сразу по всем, как бы попросив внимания, и начал петь протяжно, негромко:
Ветер горяч и угрюм,
Над степью буранит самум…
Резкий всхлип струн, четкий, хрипловатый выкрик:
Злой песок,
Солнце злое,
Прячься все,
Что живое!..
И дальше — то замирая до шепота, то вскидывая плечи и домбру вместе с голосом:
Это степная пурга,
Барханы ползут, как снега,
Злой песок,
Злая соль,
Всем живым —
Страх и боль!
Пронесись стороной, самум,
Не оставь нам печальных дум.
Злой песок,
Солнце злое…
А за стенами свистел, гудел горячий пыльный ураган, в окнах было желто, в доме полутемно. Закипел он где-то в Каракумах, в самом пекле, аде черных песков, и хлынул на север.
За час-полтора до него Седьмой Гурт вдруг осенила свежесть, будто, закипая в раскаленном песчаном котле, ураган потянул к себе прохладу. По двору, огороду пробежала Верунья, крикнула, чтобы прятали птицу, загоняли скот: Маруся бросилась в степь за Леней. И только управились — закрыли овчарню, птичник, наносили воды, плотно закупорили колодец, позвали в сени собак, — небо пожелтело, дымная мгла стала клочьями вздыматься над горизонтом, пожирая свет, накрывая увалы. Солнце округлилось, кроваво окрасилось. Один, другой горячий, разбойный наскок ветра, словно проверяющего: можно ли пожаловать самому хозяину Самуму? — а затем сгусток сыпучего соленого воздуха пронесся через Седьмой Гурт и поволок куда-то на север нескончаемый хвост взбесившегося каракумского песка.
Гуртовики и гости собрались в доме старейшины. Так здесь было заведено пережидать самум.
Все сидели за столом. По одну сторону — Гелий, Иветта, Авенир; по другую — Леня, Маруся, Верунья (впрочем, Верунья почти не сидела, уходила на кухню, поглядывая оттуда черным глазом из-под низко надвинутого платка); во главе стола, спиной к глухой стене, — Матвей Гуртов.
Пообедали вареной бараниной, лепешками, молоком. Теперь пили пузыристый, коричневый, холодный квас, резко бивший в нос, а при большом глотке и слезивший глаза.
Иветта налила из кувшина, поднесла Лене полный стакан:
— За песню. Крепенький напиток!
— Мы-т раз бочку, выпили, пока самум-т пережидали, — с угрюмоватой усмешкой проговорил старейшина.
— Песня у тебя, Леня, хорошая, особенно под домбру: такая природа в ней и тоска, — сказал Авенир. — Может, еще что-нибудь?
Гелий, пощипывая бородку, задумчиво хмурясь, попросил:
— Нельзя ли повеселее?
— Он умеет, — живо подхватила Маруся, одарив гостей заранее вспыхнувшей радостью. — Леня, частушки!
— Зажигайте свет, — поднялся старейшина. — Пойду ставни-т закрою. А то как бы окна не выдавило.