Воитель — страница 16 из 92

Верунья принесла большую керосиновую лампу со стеклом-колбой и белым эмалированным рефлектором, зажгла ее, подвесила к потолку. На стол, на комнату широко упал красноватый свет. Запахло горелым фитилем, теплым керосином.

— Светильник наших предков, — объяснил Гелий. — С ароматцем.

— А мне нравится, — Иветта запрокинула голову, предовольно сощурилась. — Будто жила когда-то под такой лампой, возле такой печки.

— Недельку самум погуляет, — вернешься снова. Запоешь что-нибудь поприроднее: «Догорай, гори, моя лучина…»

— Ой, давай спросим — есть у них лучины?

— Одурела, бедненькая?

Иветта припала плечом к Авениру, пожаловалась:

— Авен, слышишь? Он ругается.

— Он боится за тебя.

— А я что — малолетняя? Или моя мама меня ему поручила? Я не уйду, пока в Каракумах не побываю.

— Отпрашивайся у нашего старейшины.

— У него? — Иветта потянула Гелия за отросшие волосы, кудряшками падавшие от круглой лысины на воротник джинсовой рубахи. — Кто Геля назначал начальником нашей экспедиции? Я вас пригласила, привела сюда. Я — старейшая. У нас наступил матриархат.

Гелий мотнул головой, немного отстранился, карий глаз нервно блеснул, щеточка усов растянулась в иронической усмешке.

— Стихнет самум — сразу уйдем. Все. Обсуждать не собираюсь.

— Да-а?.. — поразилась Иветта, и тонкие дуги бровей, которые она не забыла подкрасить, вспрыгнули к небрежно подрезанной челке, уменьшив до узенькой полоски лоб, словно Иветта решила думать, негодовать лишь своей чистейшей и беспечальной зеленью глаз. Она уже нашла какие-то слова для Гелия, но вошел Матвей Гуртов, крепко притворив дверь, сказал, полуслепо озирая мирную тишь своего дома (лицо, одежда были серыми от пыли):

— Если-т к утру не уймется-т, погорит огород.

Верунья подлила в рукомойник воды, вынесла ему свежее полотенце, проговорила негромко, для него же:

— Этот уймется. У этого силы мало.

— Хорошо, полить успели, — отозвался Леня.

— А мы помидоры подвязали, — сказала Маруся.

На минуту гуртовики отделились своими житейскими заботами от городских гостей, стало неловко тем и другим; это чутко уловил старейшина, прошел к столу, уселся неспешно, отпил кваса, приподнял разрешающе руку:

— Играйте. Гореваньем беде-т не поможешь.

Леня быстренько взял гармонь-полубаян, сияющий медными и серебряными бляшками, с колокольцами на правой верхней планке, не инструмент — лошадка разнаряженная, объявил скороговорочкой:

— Лирико-сатирические частушки, воспевающие и критикующие славных жителей Седьмого Гурта. Начну по старшинству.

Хозяин Матвей

Многих умных умней,

У него и осел

По имени Федя

Умом превзошел

Циркового медведя:

Без сладкой подачки

Не пробудишь от спячки.

О нашей дорогой, заботливой Верунье-врачунье, которая несмотря на нелюдимый характер, умеет слушать и ценить поэзию.

Наша Верунья

Вовсе не врунья,

Погоду предскажет —

Как сноп перевяжет.

Взгрустнулось ханум —

Значит, будет самум.

Разрешите также воспеть лично себя и, возможно, увековечить свой скромный образ в ваших сердцах.

Леня-пастух

Средь овечек протух.

Боится, чтоб волчья орава

Не съела его, как барана.

Потому и поет весь век:

«Я — человек, человек, человек!..»

Все. Спасибо за внимание. Про желающих могу сочинить. Исполню во время другого самума.

— А обо мне? — попросила Маруся.

— Несовершеннолетних жалею. Вот получишь паспорт…

— Так нечестно. На всех так на всех!

Леня-пастух присмотрелся к Марусе — щеки ее пылали, губы вздрагивали, в косицах новые ленты, брови подведены, губы подкрашены (наверняка карандашиком из кожаной сумочки-несессера, подаренной Иветтой!), — помотал удивленно головой с упавшим на глаз чубом, проследил за короткими, блесткими взглядами Маруси (Да, да! Она хочет нравиться Авениру!»), сказал, прибавляя веселости:

— Ладно. Слушайте экспромт, сударыня.

Ах, Маруся,

Ведь боюсь я:

Ты не смотришь на меня!

Сочиню —

И удавлюсь я,

Не снеся лихого дня!

Захлопали в ладоши, дружно хваля Ленины частушки, его остроумие, прямо-таки актерские способности. Леня поднялся, звякнул колокольцами, низко, как певец публике, поклонился и нарочито по-актерски хотел удалиться за кулисы — в комнату-спальню старейшины.

— Леня, и я хочу. Сочини на меня! — удержала его Иветта.

Он отложил баян, расправил под ремнем гимнастерку, пристально оглядел гостью, наряженную сегодня в платье, будто прося ее подсказать точные о себе строчки, провел тыльной стороной ладони по влажному лбу, откинул чуб.

— Не могу отказать мадемуазель. Прошу минуту молчания. Вот.

Уедете вы, Иветта, —

И мы потеряем полсвета.

Еще поаплодировали. Гелий и Авенир тоже попробовали рифмовать строчки. Выходило не очень складно, и Гелий высказал мысль, что пора в школах ввести специальный предмет — стихосложение, по примеру старых лицеев; каждый образованный человек должен уметь при надобности зарифмовать несколько строчек, а то и написать стихотворение: чувство ритма, рифмы необходимо каждому, как и чувство юмора; меньше станет бездарных версификаторов, числящихся поэтами… Гелий развивал бы и углублял свою мысль вплоть до математического обоснования, но Маруся вскочила, крикнула:

— Давайте танцевать! — И принялась растаскивать по углам табуретки.

Леня сказал Гелию, извинительно улыбаясь, желая, очевидно, смягчить восторженную грубоватость Маруси:

— В школах — хорошо. А еще лучше — практика, овечек, коров пасти. Не то что какие-то частушки — поэмы сочинять научишься. Один поэт образно выразился: «В пастухи мне пойти, в пастухи — там воистину отпуск творческий».

— Скотоводческий?

— Это так. Пастухи — стихи, овечки — словечки… — отшутился Леня и принялся помогать Марусе.

Побеспокоили Матвея Гуртова, отодвинули к стене стол, Верунья унесла посуду, села у раскрытой кухонной двери, задумалась.

Ее печалил самум, ей не нравилось веселье во время самума. Раньше они собирались в кружок, она гадала на картах под жуткие завывания ветра, потом напевали протяжные и негромкие песни, вроде бы заговаривая ураган, и ночевать оставались в доме Матвея — женщины занимали спальню, мужчины большую комнату. У него же они перемогали зимнее холодное время, чтобы зря не тратить ценное топливо, зато с какой радостью расходились по своим домам весной, просторно заселяя родной Гурт! И так мирно, складно жилось, пока не явился Ходок. От него успокоились — эти пожаловали… Тот тихий, эти шумные. Тот любил степь, живность разную, сайгаков, за что и погиб. Эти — каждый себя, какие-то одинаковые уж очень. Пожалуй, только чуточку отличаются друг от дружки. Смоляной Гелий как будто бы начальником уродился, все по-своему переиначить хочет; синеглазый Авенир («Ой, как смотрит на него Манька! Не влюбилась ли?..») поспокойнее своего товарища, да упрямый, самовольный тоже; и все равно обоими командует девка. Повела, чуть не загубила. Теперь куражится: то к одному льнет, то к другому. Скорее бы уходили. Какой ей полыни горькой еще надо, пушистой? Много полыней знаю — этакой не видывала. Напридумывают там у себя, а людей мутить на природу выходят. Как бы всем горько не стало. Вот и самум взъярился не ко времени…

Пришел, сел рядом Матвей, чтобы не мешать молодым в комнате, сказал:

— Слышу, стиха-т.

Верунья глянула на него искоса, кивнула: пусть думает так, а то глазницы почернели, нос заострился — весь в хозяйстве, в заботах. Истинный мужик. При нем Седьмой Гурт не загибнет. А дальше так будет: подрастет Маня, окрепнет Леня, сойдутся, детей нарожают… Она, Верунья, и акушерить умеет, и нянчить научится. Доживут с Матвеем возле молодых. Это ж такое счастье — пришли к ним парень и девчушка!.. Она вновь глянула на своего старика. Да, он ее, Матвей, теперь навсегда, хоть и жить им семейно не придется: застарели. Прожили свои годы каждый по-своему: она одинокой, он с женой и детьми, но тоже невесело. «Не приметил, как ссохся, побелел», — говорит. Состарили Матвея детишки, жинка — и ушли от Матвея. Нет, Верунья уже не сердится на него: это когда узнала, что он один в Седьмом Гурте, расхохоталась от злой радости. А потом пришла. И Матвей в ноги ей поклонился. Понемногу простила: беда больше роднит, чем счастье. Стал он для нее вроде брата, если еще не роднее…

— Пусть повеселятся-т, — сказал Матвей. — Наши-т заскучали.

— Пусть, — вздохнула Верунья, не желая бередить душу Матвея. — Ты бы рубаху-т свежую надел, две принесла. Кожушок твой спекся, просолонел.

— Вот стихнет-т…

— Тогда-т опять ломовым заделаешься.

— Глянь, глянь, Вера Степановна, Манька-т наша… Ну, разошлась, ну, раскрасавилась!..

В это время Авенир шел приглашать Марусю на вальс, шел, удивляясь ее упрямству, ее капризному желанию танцевать именно с ним: она так откровенно-жалобно взглядывала на него, так ломала пальцы и покусывала губы, что ему почудилось — вот-вот разрыдается. Подтолкнула и Иветта: «Осчастливь девочку!» И девочка Маруся не устояла у затемненного окошка, пошла Авениру навстречу, а когда он взял ее руку, прикоснулся к ее талии, она смежила глаза, покачнулась обморочно, но закружилась легко, невесомой былинкой. Авенир повел жестче, чтобы ощутить ее вес — ведь была Маруся и крепка, и даже тяжеловата, — она кивнула, как бы извиняясь за свою излишнюю старательность, шепнула ему в ухо: «Спасибо вам!» Он рассмеялся, впервые, кажется, радуясь чужой радости, так просто подаренной и такой доверчивой. Оттого и не заметил, что Гелий и Иветта уже сидят, а Леня-пастух, ускоряя темп, наигрывает только им. Мгновенно поймав ироническую усмешку друга, Авенир смутился, потерял ритм и, чтобы свести все на шутку, словно заранее придуманную, начал игриво покачиваться, приподнимать и кружить Марусю над полом. Она поняла все, вырвалась, убежала к окну.