Воитель — страница 17 из 92

Иветта стала вышучивать его, да как-то незнакомо-едко, словно и впрямь ревновала. Авениру подумалось: «Что это с ней, невозмутимой, всегда уверенной, обаятельной Ветой? Или мы здесь понемногу дичаем?» Он придвинулся, чуть коснулся ее руки: ну, не теряй себя, милая, прекрасная! Иветта отшатнулась, глянула, точно сказала: «Он еще не понимает!» — и потянула Гелия танцевать блюз «Голубые воды Атлантики», с трудом выводимый Леней, вероятно, исключительно ради гостей.

Маруся стояла, потупив глаза, кончиками пальцев теребя тугой поясок на ситцевом, в синий горошек платье, но, когда Авенир подошел, она согласилась танцевать и теперь уже не смущалась, карие, влажно-горячие глаза ее выдерживали взгляд Авенира, а раз грустно сощурились: мол, что же ты, а еще такой большой!.. Смолк измученный заморским блюзом полубаян, Авенир отвел Марусю на ее место у окна, не стесняясь, поклонился ей.

Танцевали, пили квас, ужинали. В лампе начал выгорать керосин, запахло жженым фитилем. Старейшина предложил ночевать в его доме. Но вошла из сеней Верунья, сказала, ни на кого не глядя:

— Усмиряется.

Женщин уговорили остаться. Леня-пастух и Авенир поднялись. Проводить их вызвался Гелий. На крыльцо вышел и Матвей Гуртов — «понюхать самум».

А он пах, самум, горячим гнилым такыром, горькостью перетертого в пыль песка. Черная ночь ревела среди увалов глотками всех когда-то вымерших четвероногих и пресмыкающихся, в ее необъятном нутре было зябко, сиротливо. Ветер не дул, не тек — кипел вихрями, всполохами, закручивался воронками: там, где-то на севере, им уже насытилась прохлада. Самум сжирал сам себя, отхаркиваясь, давясь своей гарью и гнилью.

Пригнув голову, Леня-пастух пошел первым: за ним, почти уткнувшись в его спину, Авенир; шагнул следом и Гелий. Зачем, Авенир спросить не успел: в рот, глаза хлынул песок, — подумал лишь: «Испытать себя хочет!..» Под ногами скрипел, сквозил песок, подошвы кед расползались, как намыленные, хотелось ухватиться за что-нибудь или перемахнуть двор одним рывком. Авенир пригнулся ниже, решив обогнать Леню, и тут его правая нога, наткнувшись на что-то, подвернулась, он присел, однако не удержался, грохнулся боком, завихрив над собой песок. Позади вроде бы прозвучал хохот, но было пусто; впереди, еле видимый, удалялся Леня. Авенир вскочил, глотая горячий затхлый воздух, бегом настиг Леню, ничего не заметившего, разом они ввалились в тихий и темный дом.

Разделись, улеглись, и Авенир сказал:

— Я упал, Леня. Как-то глупо… Будто ногу схватило что-то.

— Самум? — засмеялся Леня, но, помолчав, серьезно проговорил: — Двор чистый, мы никогда ничего не бросаем, а то бы калеками все ходили.

СТЕПНОЕ САМБО

Авенир проснулся и сразу понял, в доме никого нет. Щели ставен резали пол длинными лезвиями лучей. На столе, тоже рассеченном лучами, кружка молока, кусок белой лепешки, вчерашняя вареная баранина. Почему Леня не открыл ставни? Хотел, чтобы его гость больше поспал? Он как-то сказал: «Мы тут ранние-булгачные, для гостей малоудачные». Это так. Но всякий оказавшийся здесь, где работать — значит жить, вряд ли сможет, не потревожив своей совести, бездельничать: не то место, не та природа. «А потому встанем, пойдем к трудящимся».

Рывком выбросив себя на середину единственной комнаты в доме артистичного Лени-пастуха, Авенир Авдеев едва не присел от боли под правым коленом. Вспомнил ночное несуразное падение, начал понемногу разминаться; к концу зарядки он чувствовал лишь слабое потягивание в лодыжке; охотно съел мясо, лепешку, выпил молоко, привыкнув сперва завтракать, а потом, по пути на работу, купаться в запруде.

Вышел во двор и несколько минут стоял, оглушенный светом и прохладой. Солнце одолело уже треть неба, но сегодня оно было незлое, чистое и веселое, словно прикатившееся из дальних северных мест с нахлынувшей оттуда же небесной голубизной. Пепельно-серая степь, припорошенная пылью и песком самума, лежала в бескрайней немоте, живым глазом синей запруды дивясь нежданному отдохновению. Кое-где на склоны увалов вползли желтые заструги дюн, песчаные сугробики лежали у стен белых домов и хозяйственных построек, еще более отбеленных, казалось, шершавым ветром. Но двор был подметен, пуст: куры квохтали за высокой изгородью, утки и гуси плавали в камышах запруды, овцы угнаны на пастбище. Сочно зеленел свежеполитый огород. Выстояли и сейчас посверкивали, трепетали мелкой листвой осокори — деревья степных оазисов. Каракумы опахнули адовым зноем Седьмой Гурт, напомнили о своей безжалостной близости и затихли у себя в преисподней.

Старейшина Матвей ходил с мотыгой вдоль борозд картофельного поля, осел Федя крутил деревянное колесо, заливая иссушенную землю; Маруся пошевеливала тяпкой, оживляла водой из лейки привядшие капустные кочаны; на увале за речкой Верунья косила пшеницу. Авенир искупался и пошел искать отару Лени-пастуха.

Он шел, рассуждая сам с собой. Он говорил себе: это хорошо, это прекрасно, что ты побывал здесь. Теперь яснее, контрастнее увидишь город, своего старика на старой улице и, конечно, обдумаешь «городскую перцепцию»: ведь Поласов так же естественно, чувственно-инстинктивно воспринимает урбанистическую среду, как Матвей Гуртов природную. Слияние до растворения. Растворение для выживания. Инородное гибнет, истребляется. Гуртов живет степью, ее временем, Поласов — городом. Один одолевает увалы, не глядя себе под ноги, другой снует среди ревущих машин, не оглядываясь. И оба не мыслят себя в ином существовании, времени. Значит, природа не только стихия, но и то, что из этой стихии сотворил человек, — изначально запрограммированное. Сейчас напористо селятся в городах и не менее напористо ругают города. Ты скажешь: ругают их те, кому города не стали средой обитания. «Пусть вернутся они туда, где земля не бетон — парник…» Вернутся ли? Нет. Путь один: через страдания в «новую природу».

Поднялся на холм, начал спускаться в долинку, сизо припорошенную песком, и увидел: с противоположного холма навстречу ему сбегают Гелий Стерин и Иветта Зяблова; вспомнилось, что он не приметил их около старейшины и Маруси и тогда же мельком подумал: «Не меня ли пошли искать?» — а теперь уже знал: да, они ищут его. Иветта крикнула одышливо:

— Авен, где ты бродишь?

Сошлись посреди долинки. Авенир оглядел друзей — они были одеты по-дорожному, в кеды, джинсы, парусиновые панамки, — сказал, нарочито удивившись:

— Уже? Решили проститься?

— Возможно, — ответил резко, не подав руки, Гелий. — Но пока по твою душу…

— Нет, нет! Мы должны вместе договориться! — перебила его Иветта, встала сбоку, развела руки, как бы желая спешно примирить их, но Авенир уловил в ее голосе, отведенном взгляде стыдливую растерянность, подумал, что, пожалуй, они о чем-то уже договорились, спросил Иветту:

— Значит, в Каракумы не пойдем?

— Мальчики! — отступила она, почти искренне обидевшись, и это помогло ей избавиться от неловкости, обрести всегдашнюю, чуть пренебрежительную уверенность, вяло опустить ресницы, расслабить накусанные только что губы. — Вы же мужчины, мальчики. Решите, в конце концов. Я могу отойти.

— Ну, — сказал Гелий, когда Иветта отошла и повернулась к ним спиной, — как говорится, устами женщины глаголет бог. Нам наконец дозволено решить. Я лично не против сделать это. И заявляю: или ты идешь с нами, или настаиваешь, чтобы она ушла со мной. Способ выбирай любой — хоть обложи ее матом.

— И ты промолчишь?

— Не знаю. Возможно, проучу слегка младшего мальчика.

— Так, дай подумать.

— Не больше минуты, — Гелий кивнул на солнце, и в его резких зрачках сверкнули нервные искорки. — Транспорт у нас — собственные ноги.

Авенир почувствовал, как сердце его, словно отзываясь на близкое, упрямое волнение друга, забилось чаще, и там же, в сердце, родилось возмущение, мгновенно осознанное отрывочными словами: «Он командует… Он приказывает… Подчинюсь — и всегда буду тряпкой перед ним, перед нею… Этого я не сделаю, не могу сделать… И она, что же она?.. Доверится сильному?.. Или хочет, чтобы я от нее отказался?.. Зачем так, таким способом?.. Нет, и этого не могу сделать… Разве упрекнуть ее, ведь вчера еще говорила… О, какую радость доставлю Гелию: мальчик обиделся, требует сатисфакции!..» Авенир знал, что ничего умного ему сейчас не придумать, и тянул время (вдруг да все обернется шуткой?), но времени уже никакого не было, по крайней мере у Гелия — он резче, нетерпеливее сверкнул зрачками и темно, немигающе уставился в глаза Авениру: взгляд был презрителен и… да, злобен. Не отводя своих глаз, Авенир заставил себя улыбнуться, сказал:

— Ты шутишь, Гель. Плохо шутишь.

— Могу и похуже.

— Драться будем?

— А конечность не болит?

— Конечность?.. — и Авенира уколола мгновенная жуткая догадка: вчера, во дворе, в бурю его сбили… Он почти шепотом спросил: — Ты… сделал подножку?

— Стану я унижать любимчика Седьмого Гурта! Сам растянулся. — Гелий засмеялся частым неслышным смехом, спрятанным в усах и бороде, и вдруг, отшвырнув панаму, выкрикнул: — Хаджиме!

Авенир подчинился команде. Все пять лет в институте он занимался самбо, дзюдо. Самбистом, дзюдоистом и даже каратистом был Гелий. В шутку они иногда схватывались, до победы обычно не боролись, имея разные весовые категории. Авенир одолевал силой, Гелий держался опытностью. И сейчас, решил Авенир, будет дружеская схватка в степи, запорошенной мелким мягким песком: побросают друг друга, утомятся, разрядят напрягшуюся психику, посмеются. Есть и зрительница, Иветта, она же присудит кому-либо победу по очкам.

Но уже первый подход Гелия с боковой подсечкой и жестким броском через бедро поразил Авенира своей резкостью, неспортивностью. Упав на бок, глотнув соленой песчаной пыли, он вскочил, чуть наклонился, шагнул к Гелию, стараясь глянуть ему в глаза, увидеть в них дружескую улыбку, и тут же был брошен через спину нырнувшим под него Гелием. На этот раз Авенир лишь полуподнялся — пинок-подножка свалила его вновь. Но он успел захватить рукав джинсовой куртки Гелия, рванул его на себя и, когда левая нога Гелия оказалась у него под правым плечом, провел «ущемление ахиллесова сухожилия» — болевой прием, который должен признать противник словом «есть!». Гелий молчал, пытаясь вывернуться, Авенир сдавил стопу ущемленной ноги, и вместе с коротким стоном Гелия раздался крик Иветты: