— Мальчики! Ребята! Как не стыдно! Вы же деретесь!
Авенир отпустил ногу Гелия, начал, виновато озираясь, подниматься, но с хриплым выкриком Гелия «Получай, мальчик!» был оглушен жестким ударом снизу в челюсть. Вроде бы он слышал плач Иветты, вроде ругался матерно Гелий… и все на какое-то время стихло.
Он лежал, глядя в непостижимо огромное небо, ощущая спиной твердое, неодолимое земное притяжение — тяжелы были даже глаза, даже ногти на кончиках пальцев, — во рту скапливалась соленая слюна, и он не знал, от соленой пыли она или от крови из разбитых десен. Земля была еще прохладна, но в степи уже зарождались знойные ветерки, всполохами прокатывались они по осыпанным песком увалам, сгорала небесная голубизна. Ему припомнилось «Хаджиме!» — приглашение к бою в японской борьбе каратэ. Он принял команду, не осознав ее: друг предлагал сразиться, а не бороться… Какой же это друг, если напал неожиданно, безжалостно?.. Но ведь и он сам согласился померяться силами — значит, хотел борьбы, пусть несерьезной… Ему стало стыдно: «Одичали, озверели среди природы… Или она сама нам показала, как немощна наша мораль?.. Так же, наверное, здесь бились когда-то самцы-динозавры…»
По тишине и пустоте вокруг он понял, что совсем один в степи: друг и подруга ушли, убежали, скрылись, спрятались. Обида, гнев удушливо подступили к горлу: «Догнать! Найти! Устыдить ее, наказать его — злого интеллектуала!» Он напрягся, чтобы подняться, но ощутил горячее кружение в голове, боль в челюсти, правой ноге, понял: уложен профессионально. Закрыв глаза, расслабившись, он решил отдать себя полному покою, почти уверовав: эта неодолимо притягивающая, нетронутая земля, это непостижимо огромное небо вернут ему силы.
Очнулся Авенир Авдеев от упавшей сверху росной прохлады. Над ним стояла Маруся. Она не приметила его полураскрытых глаз, набрала полный рот воды из белого бидона, еще раз сильно брызнула ему в лицо.
— Хватит, — сказал Авенир.
Маруся упала на колени, принялась платком утирать его лицо, приговаривая:
— Бедненький… Они тебя обидели, да? Ой, у тебя кровь на губах!.. Били, да?.. Я чувствовала — они нехорошие… Они не любят тебя…
— Где они? — спросил Авенир.
— Они ушли.
— Куда?
— Взяли рюкзаки, дед Мотя показал им дорогу, ушли на Кара-Тургай.
— И она?
— Она плакала, говорила: «Возьми воды, иди к Авену. Им нельзя здесь вместе. Мы уйдем».
— Ясно. И правильно: нельзя. А теперь, моя спасительница, вставай и помоги подняться мне — неудачливому рыцарю или гладиатору, как для тебя романтичнее.
Маруся взяла его за обе руки, осторожно и сильно потянула, понимая, что сначала ему надо сесть, а когда он, вяло покрутив головой, удержался сидя, она поднесла к его губам бидон с водой.
— Попей. Холодненькая.
Вода была чистейшая, из колодца Веруньи, врачевальная, и Авенир сказал:
— Вот теперь хорошо вижу тебя.
Он ожидал, что смутит ее, она отступит, диковато притушив ресницами карие глаза — так, чтобы лишь чуточку видеть его и уберечься от волнения, неловкости, — но Маруся присела на корточки, смочила водой платок, начала легонько вытирать ему запекшийся подбородок, потную шею, прочесала пальцами волосы, вытряхнула из них пыль и песок; ухаживала, как за больным, обиженным ребенком, вздыхая, улыбаясь, ласково журя, и это смутило его: он застыдился своей беспомощности.
— Задали вам работенки. Долго не забудете «ребят научных», как Леня выражается.
— Не забудем, — подтвердила Маруся. — Ага. А я и забывать не хочу.
— О чем ты, девочка?
— Да так…
— Мы дрались из-за женщины. Ты это понимаешь?
— Не ты.
— Кого же в чувство приводишь?..
— Ты ее не любишь.
— Вот как! Зачем же…
— Она тебя поманила.
Авенир глянул в глаза Марусе, и она не отвела своего взгляда, смотрела упрямо, нежно и отчаянно: да, говорю правду, можешь сердиться, можешь прогнать меня, но ведь я знаю: ты не любишь ее! Авениру сделалось неловко, еще более стыдно, шевельнулось остренькое сомнение: а не права ли эта степная девчушка, никому не привыкшая лгать, наверняка сохранившая особое природное чутье, особый разум, для которого главное — прямота, полезность, справедливость? Любит ли он? Знает ли, что такое истинная любовь? У него опять стала дурно кружиться голова, и он, борясь с желанием лечь на землю, попросил:
— Пойдем, Маруся.
Он поднялся, оперся о ее плечо — такое крепкое, худое и нежное, сказал себе: «В городах мы все-таки хиловаты», — и короткими шагами они заковыляли к поселку. Правая нога остро болела от ступни до колена: подбив ночью, друг Гелий покалечил ее пинком-подножкой днем. Ничего страшного, конечно, растяжение, ушиб, но несколько дней придется полежать, а это новая обуза гуртовикам: не хватало им еще немощных. Или он слишком мнителен? Его ушедших друзей мало мучили подобные угрызения совести. И впервые он пожалел, что не ушел с ними, что все же, как там ни оправдывайся, из-за него (из-за него тоже!) начался раздор: он знал, понял — Иветта капризничает, сталкивает их; все они изменились здесь, потеряв свою привычную среду, будто вышвырнутые в пустое пространство… И вот — крепенькое плечо девчушки под увесистой ладонью восьмидесятикилограммового, очень спортивного, очень цивилизованного парня из столицы. Что думает Маруся о нем, о них?.. Хорошо бы попасть в дом Лени-пастуха не замеченным старыми гуртовиками.
Словно угадав его желание, она выбрала путь через рощицу осокорей, к сараям, вдоль каменного забора и сразу в сени дома; усадила на стул возле деревянного топчана, служившего ему жесткой, но надежной кроватью, сказала:
— Вот и хорошо. Давай помогу раздеться.
Авенир не мог отказаться. Маруся стояла разгоряченная, с капельками пота на лбу, верхней губе, в нежной ложбинке на груди, и то плечо, за которое он держался, было темным от пота; кончики тугих косиц расплелись, ленты запылились; глаза ее, широко распахнутые, тоже казались разгоряченными, в них горело упрямое желание чем-нибудь услужить ему.
Она накрыла его прохладным и чистым байковым одеялом, ушла, снова явилась, поставила рядом кувшин с квасом, стакан.
— А ногу твою Верунья полечит.
Сидела, чуть улыбалась ему, промокала его лоб платком, пахнущим сухой мятой и полынью, отчего мутилось сознание, клонило ко сну; и он, наверное, уснул, ибо не помнил о Марусе, обо всем, что случилось; но уснул, как показалось ему, всего на мгновение: забылся — и вроде бы сразу услышал голос Лени-пастуха:
— Вскакивай, дружок, ужинать будем!
Ели тушеную утку с молодым картофелем, зеленый лук, редиску. Авенир молчал, одолевая разморенность, разбитость, Леня говорил. Леня говорил негромко и неспешно, просто выражал вслух обдуманное и потому не нуждался в поддакиваниях или возражениях. Вот что услышал Авенир:
— Понимаю, нехорошо получилось, Авен. Они ушли, ты остался. И эта борьба… Слишком задержались. Степь задурила вас, стала впитываться в вашу кровь, а вы перед нею дети малые. Ходок погиб. Прошел леса и горы, подружился с дельфинами, а здесь погиб. Степь, пустыня, я думаю, самая древняя природа. Все меняется, океан нефтью заливают — степь такая же, да еще ширится. Я прямо чувствую, как она в полон берет людей, животных. Вывези отсюда овцу, корову — подохнут в других местах. С нею так надо: глянул — и уходи. Или оставайся… Давай-ка утку обгложем, ешь в запас, холодильника нету, да и какая польза кушать после холодильника!.. А это… сильно он тебе в челюсть. Кость-то не сломал? Дай потрогаю… Нет вроде. Заживет. От слабости он, маленькие — злые. Понятно: места на земле не бог раздает. Там у вас драки не получилось бы, мяли бы друг друга интеллектуально, с помощью друзей, коллектива. Культурно. Кто бы одолел? Думаю, он. Так? Значит, не горюй, Авен. Природа дика, но не дура. Просто решает, без нежностей.
Леня налил в стаканы молока, задумался, опершись локтями о колени, сухой выгоревший чуб упал ему на лоб. Ссутулившиеся плечи, напряженная спина, остро согнутые ноги — и хрупко все, и наработанно, жилисто. Хрупкость, большой волей обращенная в силу. Авенир с доброй завистью оглядел его: ни самбо, ни дзюдо, ни злое каратэ — жизнь сделала Леню таким. Попробовал бы нервный Гелий ударить по Лениной челюсти — раздробил бы свой кулачок, забыв любимое словечко «иппион!»[3]
— Теперь послушай о Марусе. Помнишь, Матвей Илларионович сказал: мы тут все больные, лечимся? Возможно. Но диагноз поставил каждый сам себе. И лечимся добровольно. Обо мне ты знаешь, о наших стариках слышал. А похожа ли на больную Маруся? То-то. И все же она больная — от обиды, если, конечно, такую обиду можно считать болезнью. Она родилась здесь, в Гурте, потом, когда поселок начал пустеть, отец ее завербовался куда-то и пропал навсегда. Мать с двумя ребятишками пождала, побилась и перебралась к родичам в Кокчетав, там вышла замуж, уехала на Север зарабатывать длинные рубли, сынишку взяла с собой, Марусю устроила в интернат. Так и жила Маруся: летом у тетки, зимой в интернате. Пять лет. Мать только деньги присылала. Потом и деньги перестали приходить, тетка давай разыскивать через милицию свою запропавшую сестрицу, а тут, все к одному, пристал к Марусе дебил-переросток. Знаешь, есть такие: его бы женить да в работу мужицкую втянуть, а ласковые родители все грамоте учат. Ну и, сам понимаешь, выследил, прижал, скрутил, припугнул: молчи, всем расскажу, сама напросилась… Это было в седьмом, а восьмой Маруся едва дотянула. Дебил подкарауливал, требовал сожительства. Вообрази губастого, толстого, наглого типа. Маруся взяла у двоюродного брата самопал, зарядила порохом и выпалила ему в рожу. Напугался дебил, обожженную рожу залечил, не жалуясь, и отстал вроде. Но Маруся собралась и ушла в Седьмой Гурт. Говорит: так захотелось убить, что сама стала выслеживать его, как помешанная, только здесь вылечилась… Понимаешь, Авен, мы не пленники — добровольцы тут, мы любим свой оазис в пустыне, не хотим, чтобы он заглох в песках, мы работаем, кормим себя, помогаем людям. Ты это знаешь. И вот пришли вы… Нет, не так. Грубо получится. Сейчас подумаю… Давай так. Когда-то я прочитал стихи, поэта не помню, а смысл остался: двое сходятся потому, что третьему хочется родиться. Он, третий, влюбляет их: появлюсь и буду жить у любящих друг дружку родителей… Поэзия всегда хоть немного выдумка. Но это умная, для души выдумка. Так вот, наш третий, мой и Марусин, притих, задумался: стоит ли ему от нас появляться, если свел, а не влюбил? Понял, Авен? Вижу, нет. Скажу прямо: ты пришел — и Маруся перестала видеть меня. Нет, нет! Не вскакивай, не горячись. Я не обвиняю, драться не буду. Я обдумываю.