жирной баранины, к самой руке гостя пододвинул четвертинку водки, вынутую из погреба по особому случаю, матово запотевшую: мол, лично для вас, сами не употребляем. Так оно и было: Авенир не слышал даже, чтобы Матвей или Леня-пастух говорили о спиртном. Верунья принесла прямо с огорода лука, огурцов, помидоров. Гость не удивился щедрому угощению — так заведено древним степным законом, — одобрительно покивал, повздыхал, наполнил рюмку, обратился с речью к старейшине:
— Какой место живешь, агай! Почему один живешь? Будем докладывать райисполком. Вода — дефицит. Тут много вода. Постройка пустующий. Будем отару ставить, две отары. Весело будешь жить, агай.
— Выпаса малые, песок кругом, — отозвался устало Матвей Гуртов.
— Увеличить будем. Тебя культурный делать будем. Потеряли, понимаешь, человека. Какой хороший работник потеряли!
— Мы числимся, хотя пенсионные. Мясо, шерсть, кожи, кое-чего по мелочам сдаем.
— Я умею глядеть: высокий производительность. Бригадир будешь. — Сержант ел, багровел, лоснился, сиял радушием, рассуждал о новой жизни в Седьмом Гурте: — Радио, понимаешь, кино, телевизор, лампочка электрический, автомобиль купишь, курорт поедешь… Такой работник ценить умеем!
Прибежал от запруды белобрысый, жилистый, потрясенно-взъерошенный шофер, бросил на стол перед начальником двух щук-травянок, десяток тяжелых, поскрипывающих жабрами карасей — запахло прохладой, свежей травой, — минуту стоял в онемении, давая всем удивиться богатому улову, затем выкрикнул:
— Товарищ Курбанбай! Это же… — махнул рукой в сторону запруды, — это мешок с рыбой! Не успеешь забросить — хватает. Ну рыбалочка, ну водоемчик!
— Зачем кричишь, Васка? Ай, невоспитанный. Хорошо ловил — молчи. Лучше поймаешь. — Сержант предовольно рассмеялся, показывая белые плотные зубы, трогая мягкими, пухлыми пальцами щук, карасей. — Как, Васка… — он сощурился хитровато на подчиненного, — будем охота, рыбалка приезжать?
— Лучшего места художник не нарисует! — подтвердил шофер, добирая из миски мясо, хрустя луком, огурцами.
— Будем палатка ставить, тихо отдыхать природе?
— Ну!
— Зачем много учился, десять класс кончал, Васка? Где твой сознательность? Интерес коллектива забыл. Докладывать надо, отару ставить надо. Рыбалка — дело частный. — Курбанбай встал, надел китель, прочно утвердил на голове фуражку. — Рыбалка, охота тоже хорошо, будем приезжать. — Он пожал руку старейшине, скользнул скептическим взглядом по московскому пришельцу, сказал: — Обратно машине поедешь. Мы тут, понимаешь, даром хлеб не кушаем: спасаем, порядком следим. Иди машину. — И пошел за ворота.
Шофер Василий подхватил рыбу, дожевывая смоченную в бараньем жире лепешку, заторопился следом; вспомнил, что не простился, крикнул:
— Адье, уважаемые! Скоро увидимся!
Авенир вошел в дом Лени-пастуха, собрал свой рюкзак, оставил на столе записку со своим адресом и единственным словом «спасибо!» — по наитию, для облегчения души, — а когда вышел, Верунья вручила ему плетенную из ивняка корзину с едой на дорогу. Она поклонилась, Матвей Гуртов подал закостенелую ладонь. Держа его руку двумя своими, Авенир собрался сказать заранее приготовленные слова, простые и сердечные, на благодарную память, но, как это и случается в такие преисполненные чувствами минуты, все позабыл, все стало мелким, ненужным, и он выговорил самое важное, дарящее какую-то надежду двум старым людям:
— Увижу их — уговорю. Они вернутся. Придут.
Верунья ниже склонила темное лицо, старейшина медленно покачал ковыльно-белой головой.
— Я приеду к вам. Напишу.
Они промолчали: мол, как хочешь, приглашать некуда, запретить не можем, дорога открыта. И в это время распластал тишину Седьмого Гурта сигнал автомобиля.
Сигнал — призыв, команда; Авенир Авдеев готовно повиновался, влез под горячий брезент тента, едва не задохнулся в резиново-синтетической духоте, высунул голову, замахал рукой невидимым, оставшимся за воротами Матвею и Верунье. Шофер просигналил еще зачем-то, очевидно выражая свой полный восторг от посещения рыбного места, и рванул машину с ветерком, шипением песка под шинами, ревом мотора.
Вознеслись на первый увал. Седьмой Гурт открылся просторным двором, четырьмя белыми домами, голубой запрудой, осокорями, пшеничным полусжатым полем, отарой на ближнем выпасе. Все чисто, четко и акварельно нереально. Придумано. Воспаленно воображено.
Посередине двора виделись две фигурки — темная и серая.
Затем картина занавесилась буро-желтой степью, и уже казалось, никогда не возникнет вновь, но вдруг всплыла сбоку, в неимоверной глубине так же чисто, зеленой жизнью среди мертвой пустыни.
И виделись, упрямо виделись две четкие фигурки — Ее и Его.
1978
В ПОИСКАХ СИНЕКУРЫПовесть
ПЕРСИКИ
Персики были румяные, с медово-восковой желтизной, налитые нежной тяжестью, и Арсентий Клок, выбрав самый крупный, мохнатенький, впился в него зубами; обильный сок залил ему рот, он зажмурился и охнул от невыразимого удовольствия. Шершавую кислую косточку он старательно обсосал, затем метко выплюнул в набитую всяческим мусором бетонную урну-цветок. Тряхнув бумажный кулек, он вынул еще один, такой же теплый, как бомбочка, персик, понес к губам, намереваясь сперва поцеловать южный солнечный плод… и услышал вдруг резковатый женский голос, явно окликавший его:
— Парень!
Он полуобернулся. У прилавка с ворохом сияющего винограда «чауш» стояла молодая женщина; опуская пакет в туго нагруженную матерчатую сумку, она со смешливым любопытством исподлобья поглядывала на него.
— Ты бы хоть помыл свои фрукты, — договорила женщина и кивком указала в конец огромного, гудящего движением и голосами рыночного помещения, где, должно быть, находились туалетные комнаты.
— Благодарю, — ответил Арсентий Клок, ловко обгладывая персик. — Но мытый фрукт, извините, запах теряет.
— Где так наголодался? С Севера, что ли?
— Угадали… угадала, — поправил себя Арсентий, аккуратно выложил косточку на ладонь и бережно опустил в урну. — Простите за «ты»… Вы не старше меня… то есть совсем молодая.
— Как сказать! Если тебя побрить, в галстучек нарядить… Проездом, значит? В южные края длинные рубли проживать?
Клок утер губы клетчатым платком, недавно купленным в аэропортовском киоске, и, нарочито медленно складывая его квадратиком, упрямо разглядывал настырную незнакомку, желая смутить ее своей многоопытной бывалостью: мол, дамочка симпатичная, откуда у тебя этакая невоспитанность — приставать к первому встречному-поперечному? Или у вас в столице так полагается: чужака видите издалека и церемониться с ним нечего, он как бы вполцены среди большой вашей цивилизации? Зато я видел разные земли, горы и степи, север, юг и всякое такое, отчего у тебя глазки подкрашенные, веселенькие очень даже загрустили бы. И на тебя похожих перевидал немало, будь уверена. Что ответишь на это Арсентию Клоку, неустанному страннику, может, хоть улыбочку сотрешь со своего напомаженного личика?.. Но женщина не собиралась смущаться или печалиться, напротив, едва удерживая стиснутыми губами смех, она чуть отшагнула, чтобы лучше видеть его, сурово настороженного и, наверное, потешно ершистого, в куцей поношенной курточке, узеньких мятых брюках, с бородой под моложавого батюшку. Клок прямо, нагловато сказал:
— Не угадала. Хочу поселиться в Москве. Кстати, не подскажешь, где можно снять комнату?
— Так у тебя здесь никого?
— И вообще на всей планете — одна матушка и та в городе Улан-Удэ.
— Кто же тебя поселит, пропишет?
— Не знаю. Не задумывался. Мне надо пожить в столице… ну, для завершения образования как бы. Найду работу. Кто-нибудь пустит квартировать. Надо, понимаешь? А если очень надо — все уладится.
— Ой, потешный! С такими планами — и сразу персики кушать!
— Мечта была. Я три года оттаймырил безвыездно. На Таймыре трудился.
— Так уже вечер почти. Куда же ты со своим чемоданишком?
— На вокзал пока. Подскажи, как проехать до самого большого, Казанского, кажется?
Женщина, уже было озаботившаяся неустроенностью новоявленного столичного жителя, опять усмехнулась:
— Значит, вокзал, вокзал — моя гостиница, любой на лавочке подвинется?
Арсентий мотнул жестким, свисающим до глаз чубом, легко рассмеялся и, заметив, что женщина шагнула в сторону двери, явно соглашаясь указать ему дорогу на вокзал, быстро подхватил свой обшарпанный, под рыжую кожу, чемодан и попросил у женщины ее сумку.
— Разрешите… Давно не ухаживал за дамами.
— Берите, — слегка помедлив, согласилась она, вставляя ему в ладонь петли сумки. — Какой даме не надоела эта ноша?
Они вышли на бульвар, сутолочный в этот предвечерний час, с непрерывными потоками людей и машин. Женщина шагала легко, как бы находя средь толпы лишь ей видимую свободную тропу, а Клока толкали, на него наскакивали, и один злой старичок сказал ему: «Прется, как бульдозер!» Женщина взяла его под руку, повела, и тротуар будто расширился, стал просторнее. Она объяснила ему, что в больших городах «по прямой» не ходят — лавируют, ускоряют и замедляют шаг, рассчитывают свое движение (подсознательно, конечно). Один «прямолинейный» может нарушить поток целой улицы. Это кажется только — толпа толкается; мечутся впервые попавшие в нее.
— Вот видишь, мы уже «вписались».
— Научусь, пойму, — согласился, обильно потея, Клок. — Улан-Удэ тоже город. Поменьше, правда, и давно я там не был.
— А в метро ты ездил?
— Где? — Он мотнул головой себе за спину, как бы указывая на всю свою прожитую жизнь. — Там еще не построили.
— Ой, тогда пойдем к троллейбусу!
— Может, такси? В Домодедово говорю: вези меня к персикам — чуть под стеклянную крышу рынка не въехали.
— Вот у остановки и половишь. Они таких угадывают, в любой «пик» берут.
Около павильончика из стекла и железа с таблицей движения троллейбусов томилась длинная очередь. Женщина пристроила Клока в конец ее, затем объяснила, на какой номер ему садиться, взяла свою сумку, пожелала удачного устройства в столице и почти приказала сбрить или хотя бы укоротить бороду, ибо с такой растительностью его будут пугаться московские старушки, которые иногда сдают одиноким и смирным пустующие комнаты.