Воитель — страница 4 из 92

Посреди чистого двора, бывшего как бы главной площадью поселения, старейшина предложил гостям снять рюкзаки, подождал, пока они выпрямятся, немного отдышатся, осмотрятся. Затем, попросив внимания, заговорил:

— Так получилось-т, уважаемые, вы попали в нехорошее положение, опасное для жизни, можно сказать. Значит, раз мы тоже люди и можем понимать вас-т, мы решили оказать вам помощь, какую можем: накормить, дать пропитание на дорогу, вывести вас-т из степи. Но, как нам видно, уважаемые, вам необходимо-т отдохнуть сколько-то дней. Мы согласны, значит, потому вас-т и привели. Отдыхайте, приводите себя в хороший вид. Однако есть у нас к вам просьба: не ломать нашей здешней жизни, вернее-т, порядка. Поясню, уважаемые, так: мы тут все добровольные, двое-т пенсионеров, один лечится… можно сказать, двое-т лечатся, хотя они молодые. Лечатся нашей особой степной обстановкой-т. Если они пожелают, пусть вам расскажут сами. Я это к тому, что мы существуем на законном основании, про нас знают, потому как мы приносим возможно посильную пользу: сдаем-т кожи, шерсть, мясо. Значит, уважаемые, нас тоже надо уважать. Мы тут много работаем, всегда-т работаем. Будет ваше желание — помогите по силе-возможности, а нет — нам ничего от вас-т не требуется… Чего еще-то хотел сказать?.. Да, это. Был у нас тут один, схожий с вами, нехорошо кончилось, погиб человек, очень нам досадил… Ну, наши молодые расскажут, если захотят, у нас без приказов. Мы живем-т, как вы, может, заметили, каждый своей хатой, самостоятельно, чтоб не мешать друг дружке, хотя хозяйствуем сообща. Вот мы и порешили: распределить вас на постой по одному. Беру я-т, Маруся, Леонид. Если не согласны, располагайте прямо вот здесь, где стоим, свою палатку Думайте-т, решайте.

Думали и решали биологи недолго, всего лишь мельком переглянулись — и были вполне единодушны. Палатку, в которой днем адский «парниковый эффект», а ночью «эффект морозильный», они не забудут до конца своих дней. За всех высказался Гелий Стерин:

— Согласны. И спасибо вам: доходчиво речь произнесли.

— Хорошо-т. И вам спасибо. — Матвей Гуртов сощуренно-зорко пригляделся к Гелию, каким-то своим особым чутьем понял, что этот, с черной бородкой, лысоватый, слегка подшучивает над ним, проговорил, коротко указав на Гелия пальцем: — Вот вы ко мне старший к старшему. Девушка к Марусе. Третьего-т возьмет Леонид. Разносите вещи, умывайтесь, закусите чем найдется, и прошу на это место: праздник барана устроим.

Разошлись по домам, попили молока из кринок, приготовленных для них, переоделись — у всех что-то более чистое нашлось в рюкзаках, — отдохнули немного, слушая оглушительную тишину дали дальней (их привели и оставили наедине по деревенской ненавязчивости, уважительности), а когда вышли во двор, то застали всех жителей Седьмого Гурта оживленно работающими: старейшина растапливал сухими кригами кизяка печку-мазанку, Маруся в белом тазу мыла посуду, угрюмая Верунья, чуть сдвинув со лба платок, скоблила деревянный стол на крестовинах, вероятно оставшийся от когда-то шумного большого Гурта, Леня-пастух ловил в загоне барана, общительно возвещая: «Не тот Феоктист, больно костист!» Или: «Попался Кирилл, да шибко жиром заплыл!» Ему отвечал неторопливо, словно обдумывая важные слова, старейшина: «Ты того, с пятнами-т на боках, с поломанным рогом, какой ярок вымучивает».

Того и выволок наконец с загона Леня-пастух — однорогого, бодливого, кровавоглазого приставалу к молодым овечкам. Баран упирался, норовил вырвать из рук Лени свой крепкий лощеный рог и им же пырнуть пастуха, но как-то сразу затих, очутившись посередине двора: сгорбился, опустил голову, глаза померкли, засизовели.

— Во, уразумел! — сказал Леня гостям, мирно усевшимся на деревянной скамейке. — Они такие, понятливые, хоть и бараны: знают, для чего их нагуляли… Матвей Илларионович, принимайте, пока опять не вздумал брыкаться! — И, повернувшись к молча наблюдающим гостям-горожанам, объяснил: — Пасу их, а резать не могу. Жалею.

От печи, уже знойно нагретой, пришел старейшина, держа в руке остроконечный, длинный, тяжелый нож, посверкивавший голубой начищенной сталью. Леня передал ему рог, старейшина ухватил его левой рукой, перекинул ногу через барана и сел, вроде бы мягко, но крупный баран безвольно рухнул, положив наземь голову с закровенившимися вновь глазами. Старейшина потянул к себе рог, примерил нож поперек напряженно выгнутой шеи и как бы слегка, словно продолжая примериваться, повел ножом вправо… И хрупнула баранья гортань, разверзлась едва ли не до позвонков шея, ударил из нее красно-фиолетовый шипящий выплеск крови на белую, утоптанную глину двора… Первый выплеск был подарен земле, жадно впитавшей его, под второй, густо всхлипывающий, спокойная Верунья подставила синюю эмалированную кастрюлю. И долгую минуту можно было видеть склоненную женщину в темном одеянии, седоголового старика на баране, нежно прижимающего к своей груди баранью голову с меркнущими, по-голубиному сизыми глазами, и тяжелеющую струю крови — вязко-красное в холодно-синем…

Картина резко запомнилась и переменилась. Старейшина уже стоял над бараном, осматривая его и что-то говоря Лене-пастуху, Верунья несла под кухонный навес кастрюлю. А они, ученые молодые люди, сидели на скамейке с поджатыми ногами — чтобы не касаться подошвами капель крови, — и каждый по-своему переживал убиение животного. Кто из них это видел? Никто. Кто из них не ел баранины, иного мяса? Все ели. И было такое ощущение, точно они когда-то видели, знали это, вонзали ножи под лопатки, перерезали гортани животным, но позабыли, почти намертво позабыли, а увидев, оторопели, смутились: ведь казалось, думалось, что мясо, которое они едят, добывается как-то иначе, благороднее, безболезненнее для обреченных на убиение живых существ, да и вообще — многие ли в городах об этом думают? Можно прожить сто лет, не ведая ничего подобного. В книгах не прочтешь, в кинофильмах не показывают: неэстетично. Зачем волновать стрессовых горожан? Без мяса им все равно не обойтись.

«Нет, нет! — говорила себе Иветта Зяблова. — Я не смогу есть этого барана, у него еще подергиваются ноги, сочится из горла кровь, он еще видит прищуренным блеклым глазом… Я стану есть его — и он захрипит, застонет… Он был такой живой, так жутко притих перед смертью, будто прощался со степью и солнцем… Меня чуть не стошнило, я едва не убежала куда-нибудь в степь. И почему-то смотрела, смотрела, чувствуя: не убегу, досмотрю, надо досмотреть. А есть — нет, не смогу!..»

«Когда я ударил палкой петуха, — рассуждал сам с собой Гелий Стерин, — а потом свернул ему шею — про шею где-то вычитал, что ее надо сворачивать, — было, конечно, неприятно, но в сумерках, да со страха и еще при чертовском голоде, как-то сошло, быстро и без эмоций. А вот увидел эту натуру… Ах, кончилась цветная пленка, заснять бы!.. В век атома и космических полетов так вот, барану ножом по горлу. Контрастик!.. Да, увидел это заклание — неприятно стало, даже вспотел, словно меня оскорбили. Ослаб в дурацком походе. Буду следить за собой, одолевать нежности…»

«Ничего, ничего, — убеждал себя Авенир Авдеев. — Ничего, жизнь большая, надо все увидеть. Жутковато? Конечно. Но ведь посади ковыльно-белого Матвея Гуртова в реактивный сверхзвуковой самолет — тоже не обрадуется. Каждому свое. Хотя когда-нибудь так не будет: всем все — и убиение барана на мясо, и полеты в космос… А пока смотри: чистый двор, пятнистый однорогий баран посередине, белые глиняные дома, острая зелень огородов, блескучая река за ними, а вокруг бурые, мощные степные увалы, уже пригретые вздымающимся огромным оранжевым солнцем… Переведи взгляд от крови на земле сразу к зелени, степи, солнцу — и забудешь страх от убиения животного. Ведь это все природа, жизнь природы, мы еще так мало выделились из нее, просто отошли, отстранились в городах…»

К ним приблизилась степная жительница Маруся, неся на деревянной доске три фарфоровые пиалы; остановилась, слегка приопустила свой до желтизны выскобленный поднос, и они увидели: каждая пиала до краешков наполнена бараньей кровью. Маруся улыбалась, как добрая хозяйка, подносящая дорогим гостям вино, сказала:

— Пейте, пока теплая.

Иветта отшатнулась, прикрыла ладошкой глаза. Авенир пробормотал: «Спасибо… Я, пожалуй, не буду… — И прибавил, извиняясь: — С непривычки как бы…» — он указал на живот. Гелий упрямо воззрился на пиалы, помедлил, хмурясь, нервно пощипывая бородку, и протянул вздрагивающие пальцы к крайней пиале. Нес он ее к губам осторожно, будто опасаясь обжечься, и выпил в несколько глотков, зажмурив глаза; затем крякнул, точно после стопки, вытер тыльной стороной ладони губы, увидел на руке размазанную кровь, принялся оттирать ее мягким потным платком; и только от этого смутился: нехорошо, проявил смешную интеллигентность!

— Правильно-т, — поддержал его Матвей Гуртов, вернувшийся к бараньей туше с широким топором; одним коротким взмахом он отсек баранью голову, воткнул в чурку топор и, взяв нож, начал подрезать и снимать с туши шкуру. — Лучший наш напиток, ото всех болезней. А вам-т очень даже советую после такого ослабления.

Шкура была вспорота вдоль брюха, с внутренних сторон ног и, казалось, легко, как временно наброшенная одежда, покидала голое фиолетовое баранье тело, которое мелко подергивалось мышцами и белыми жилками; живым его распластали на куски, еще не умершим понесли к котлу… Скатанную ковриком шкуру окружили четыре голенастые степные овчарки — собаки-пастухи, — и принюхивались, и разглядывали то, что недавно было бараном и стало мясом, а потом обратится в сочные кости для них. Маруся позвала от летней кухни:

— Пойдемте погуляем! Вы совсем запечалились!

Они послушно поднялись, пошли за нею. Тропкой через картофельный огород Маруся вывела их к речке, здесь, напротив Седьмого Гурта, привольно-широкой и тихой. Не успели они удивиться этому, как Маруся сама объяснила, показав рукой влево:

— Вон плотина и наш мост. А тут наше море. Глубокое, точно!

Берег песчано-серебристый от кварца и слюдинок, вода искристо-прозрачная, с водорослями, ракушками-мидиями. Море среди выжженной пустыни, и такое, в котором нестерпимо хочется искупаться — как причаститься к чистоте и свежести. И очиститься, да, если возможно, освободиться от только что увиденного, пережитого.