Воитель — страница 47 из 92

— Два сына с фронта не вернулись, старуха здесь, в Дроновке, оккупацию пережила, после войны уже умерла… А когда-то, еще до революции, в деревне почти сплошь Дроновы жили. Предок их и основал здесь первое поселение, на этом вот бугре — бежал будто бы в леса от Золотой Орды. Такая старая, значит, наша деревня.

— Сам Дронов рассказал?

— Да, Илларион. Я ведь у него поселился, когда деревни не стало, вдвоем жили. Ему за девяносто было, собрался он умирать, гроб себе выстругал, место в лесу на поляне отыскал для могилы. Я говорю ему: давайте похороню здесь, у вашего дома. Не согласился: мертвому нельзя с живым, каждому свое место… Крест себе особый, старообрядческий, с тремя перекладинами, вытесал. Дубовый, сто лет на поляне простоит.

— Так вы не по его завету здесь остались?

— Нет, скорее по своему. Но это другой разговор. И не короткий. — Иван Алексеевич усмехнулся настороженно, пригляделся к гостье, все так же щурившейся в ясное окно и, кажется, позабывшей о чае (чашка стыла в ее руке на столе), решил, что, пожалуй, она не обидится его шутке, и сказал: — Расскажу, если еще навестите меня.

Лицо ее никак не переменилось, и не просто было понять — услышала ли она эти его слова, и он поторопился напомнить ей о чае, налил свежего. Отхлебнув глоток, она проговорила:

— Все войны прошли через нашу Дроновку, оккупацию немецкую пережила, а тут враз провалилась… И если б одна Дроновка! Гляжу на эту страшную долину, думаю: это же как Чернобыль. Похоже, правда?

— Там пострашнее.

— Ну да, радиация. Там придется срывать почву, тут надо ее наращивать. Но там люди работают, отсюда — сбежали.

— Придут и сюда.

— Когда жить негде будет?

— Ну, зачем так печально, Екатерина Тимофеевна? Молодой женщине, даже начальнице, вредно глубокомыслие… Извините, долгое глубокомыслие. Вы вот и лицо свое потеряли, каким-то не вашим, безвольным стало.

— Да? — удивилась она, крупными глотками допила чай, как бы показывая этим — все в порядке, вполне владею собой, — вскочила, босиком пробежала к порогу, где стояла ее корзина, подняла, сказала решительно: — Давайте зажарим эти грибы, Иван Алексеевич?

— А домой что принесете?

— Ничего. Муж в командировке, дочь в школьном походе.

Иван Алексеевич кивнул на окно — там густо синел воздух, заметно вечерело. Она поняла его, с чуть излишней отчаянностью мотнула головой в сторону окна:

— У вас же мотоцикл есть, я видела.

— Даже с коляской.

— Вот и отвезете меня.

— Конечно. Я уже подумал об этом.

— Отлично! Буду хозяйкой. А вы меня слушайтесь и подчиняйтесь. Где будем жарить грибы?

— Лучше во дворе.

— Топите печку, грейте сковородку, а я почищу свою добычу.

Под навесом летней кухни Иван Алексеевич растопил печь, приготовил сковородку, поставил на столик бутылку с растительным маслом и пошел за Дунькой, обиженно блеявшей на своем пастбище: ты что, позабыл обо мне сегодня, хозяин?

Привел, дал ей теплого пойла с кусочками размоченного хлеба, а когда принялся доить, подошла Екатерина Тимофеевна.

— Это ваша коровка? — она провела ладонью по жесткому загривку козы. Дунька остро скосила глаз и боднула гостью, да так мгновенно, что та не успела отступить, — рог скользнул по ее голому колену, оставив на коже красную, шершавую полоску. — Ах, ты вредная зверуха! — удивленно возмутилась Екатерина Тимофеевна. — Своих, деревенских, не узнаешь?

Ивану Алексеевичу пришлось извиниться за Дуньку, которая хитро присматривалась к гостье уже другим глазом, явно примериваясь достать ее еще разок, поощутительнее. Это, впрочем, не помешало козе отдать хозяину все молоко, скопленное за день. Иван Алексеевич сказал Дуньке спасибо, но загнал в сарай, извинившись и перед ней: «Не сердись, гостья уйдет — выпущу, будешь во дворе ночевать».

Пока он кормил кур, ходил на огород за луком и редиской, резал хлеб, расставлял тарелки на столике под навесом, грибы дожарились, и Екатерина Тимофеевна, поогорчавшись, что ей не удалось приготовить ужин одной («В чужом доме все не так и не там лежит!») пригласила к столу все-таки с решительностью хозяйки:

— Прошу, Иван Алексеевич. Садитесь и только ешьте, я буду за вами ухаживать. — В тарелку с грибами, прожаренными до нежной хрусткости, она положила городской копченой колбасы, украсила блюдо нарезанной редиской и все посыпала зеленым луком, подала, сказала: — Правда, красиво? — И, вспомнив, вероятно, обидную враждебность козы, спросила с заметной надеждой: — Вы-то признаете меня за свою?

— Признаю. Сегодня, сейчас. Хотя вы из другой среды обитания… Как вам точнее объяснить? Так, что ли в городе вы все будто под особым колпаком. Пусть он невидимый, этот колпак, но крепко удерживает людей в своей тесноте, дымности, машинном грохоте… Если городской человек оказывается на природе — он такой одинокий, неприкаянный среди открытого пространства, вольного воздуха. Чужой, словом. Ну, как синтетическая кукла на зеленой лужайке.

— Потому меня и боднула Дунька?

— Наверное. Лесник гостил у меня, так его жена доила Дуньку, как говорится, без подходу, невзирая на породу.

— Значит, мы синтетические?

— Ну, не совсем, — усмехнулся Иван Алексеевич, оглядывая негаданную гостью — рослую, плотную, с крепкими, обнаженными до локтей руками и свежим лицом, чуть обожженным лесным солнцем. — Кто сколько. Но верно и то: в искусственной среде человеку трудно остаться естественным.

— Почему же бегут в города?

— Главное — земля стала ничьей. Ну и больше развлечений в городах, меньше работы.

— Да уж, как вспомню родное подворье… Все почти наши на шахтах работали, а хозяйство по старинке держали — огород, свиньи, птица, корова… В кино, на танцы сбегать хочется, а тут то прополка, то дойка да мойка. Город районный — раем земным казался. Так бы, пожалуй, наша Дроновка и жила ни селом, ни городом, да земля из-под нее стала уходить… Похоже на что-то такое, мистическое, правда?

— Похоже. Особенно по вечерам. Как сейчас.

— Не стало нам здесь земли, вот и оказались в городах.

— Не все.

— Кроме вас.

— Почему же? Кое-кто переехал в соседний район, там место отвели. Вернулись как бы опять в крестьянство.

— Да, да, — быстро согласилась Екатерина Тимофеевна, подняла от стола глаза, повела ими по двору и остановила на широком проеме между домом и деревьями сада, где, как вписанная в густую синь неба, сюрреалистически абсурдно, средь топкой рыжей пустыни резко, неправдоподобно виделась белая церковь с высокими крестами на кроваво поржавелых куполах. — О, лучше бы я к вам не приходила! Вот сейчас почувствовала: земля меня потянула, из-под этого болота. Тьмой, холодом… и еще страхом. И еще, еще радостью… до зябкости в душе: я здесь жила, знаю крестьянский труд, знаю, как пахнет вскопанная земля, какая она нежная под босыми ногами… Это потом, потом она провалилась, сперва мы ее бросили, отвратили от нее свои души, мы держались ею, она — нами… Будет расплата, уже есть расплата…

Екатерина Тимофеевна говорила будто бы сама себе, в себя, прислушиваясь к своему голосу, — так, наверное, в старое время причитали заклинательницы, — и глаза ее, словно бы позабытые там, за церковью, где когда-то широко простиралась деревня, стоял дом, в котором она родилась, глаза ее были онемело неподвижны, огромны от слез, заполнивших их до краев. Они казались Ивану Алексеевичу мерцающими озерцами, чудом не вытекающими из глазниц, и он ждал: вот сейчас они переполнятся… И озерца пролились крупными каплями, оставили на щеках светлые дорожки, а глаза Екатерины Тимофеевны обрели свой обычный цвет — серо-голубой, чуть размытой акварели. Она слегка тряхнула головой, перевела взгляд на Ивана Алексеевича, удивленно нахмурившись, проговорила:

— Это вы?..

Он промолчал, не зная, что ответить.

— Да, да, вы. Извините. Я смотрела туда, в ту мертвую долину, и вы казались мне огромным, всесильным, вас страшатся злые духи болота, а вы… обыкновенный человек.

И опять он промолчал, лишь слегка передернул плечами и осторожно усмехнулся: мол, да, обыкновенный, тут уж ничего не поделаешь. Поднялся неслышно, чтобы не обеспокоить задумавшуюся гостью, пошел ставить самовар, полагая: как раз время угостить Екатерину Тимофеевну крепким чаем, она утомилась и хождением по лесу, и гостеванием у него, да еще с такими невеселыми воспоминаниями. Вот ведь, пришла всего-то посмотреть на Хозяина болота…

— Иван Алексеевич, — услышал он ее голос, — почему у вас здесь комаров нет, попискивают какие-то хилые?

— Среда обитания суровая. Лягушки, правда, кое-где селятся, по окраинам.

— А-а…

И еще через минуту:

— Иван Алексеевич, в вашем бассейне можно искупаться?

— Пожалуйста. Хотел предложить, да не осмелился.

Он вынес ей полотенце, вернулся к самовару и сперва силился не смотреть в сторону пруда, уговаривая себя: «Ну, прояви волю, зачем тебе эти волнения, пришла, уйдет… Ты же анахорет, одиночка, у тебя особая жизнь, свое дело, ты не можешь изменить ему даже ради самой необыкновенной женщины». Но невольно, в какой-то расслабленной забывчивости глянул раз, другой — и перестал сдерживать себя, как бы уже нарушив запрет, согрешив: «Ладно, извинюсь, если обидится Екатерина Тимофеевна. И не запрещала она смотреть, и сумерки плотные, особенно у пруда, накрытого тенью от дома…»

А вот и голос ее:

— Иван Алексеевич, ну и водичка у вас! Будто вы в нее колотого льда накидали!

Она стоит над еще незатихшей водой, растирается полотенцем, и он угадывает: она улыбается ему. Стеснительно улыбается: мол, прости меня, что я совсем вот так, но ведь купальника с собой не взяла, а в лифчике и прочем — когда это высохнет?.. Можно бы попросить тебя не смотреть, да это чаще всего одно кокетство: я запрещаю, а ты смотри, смотри!.. Лучше уж попросту — не делать из пустяков трагедий. А мне так и приятно после купания в ледяной воде постоять минуту-две на открытом теплом воздухе, и смотри, если тебе хочется смотреть. Да и что такого невиданного может высмотреть мужчина в женщине, тысячи лет глядя на нее?..