Воитель — страница 50 из 92

Перечитывал Иван Алексеевич это письмо несколько раз. Вроде и значительность какая-то в нем есть, и никак ее не ухватишь. Понял главное: не хочет поэт помочь. Рисковать своим именем не желает. Что ж, Иван Алексеевич так и думал про поэтов: стихи сочинять могут, даже сильные, но на серьезное дело непригодны. В серьезном деле ведь не до стихов, у них же — все метафоры да рифмы. Души свои выговорили вместе с поэтическими словами.

А делать-то что-то надо было. Может и «родинка» пока что «на теле Родины» промышленная территория, но она растет, превращаясь в гнойную смердящую язву на теле земли, в трясинах ее тонет техника, гибнут, случается, люди.

Двое, из особо совестливых, выступили на профсоюзном собрании. Смельчакам громко похлопали в ладоши, а спустя какое-то время их же и пожалели: один был разжалован из бригадиров в рядовые забойщики, другой лишен тринадцатой зарплаты. Писать куда-то, жаловаться было бесполезно — письма исправно, из всех верхов переправлялись в дирекцию «Промсоли».

Иван Алексеевич решил сам, единолично, поговорить с генеральным директором производственного объединения (групповщина пресекалась, зачинщики обвинялись в посягательстве на устои и т. д.) Глава объединения принял его. Не мог не принять известного инженера, общественника, передовика на лучшем участке одной из лучших шахт. Но только Иван Алексеевич заговорил о промтерритории, как генеральный директор, человек нервный, волевой, знаменитый по всему региону, приподнялся в кресле, замахал на него тяжелыми руками, некогда знавшими шахтерский труд. Ивану Алексеевичу было сказано прямо, жестко и с сожалением, что он не улавливает общей ситуации, пошел на поводу у бездельников и крикунов, слабо вооружен идейно («Чувствуется, что вы беспартийный, надо исправлять этот недостаток, возьму на заметку!»); несколько успокоившись, генеральный пригласил Ивана Алексеевича сесть, бережно тронул рукой красный телефон, стоявший чуть в стороне от двух других, и негромко, как бы только для одного инженера Пронина, проговорил, что вчера, ровно в десять утра, звонил лично Леонид Ильич, расспрашивал, как идут дела в объединении, интересовался жизнью коллектива, советовал наращивать выпуск калийных удобрений, без которых, так и сказал, нам не справиться с сельскохозяйственной программой; генеральный встал, прошелся по ковровой дорожке от стола к двери, неожиданно резко для своей увесистой фигуры остановился напротив Ивана Алексеевича и хрипло, с заметной нервностью выкрикнул: «Что же мне посоветует передовой инженер Пронин?!» Иван Алексеевич поднялся, спросил, одолев минутную растерянность, готовы ли серьезно выслушать его в этом кабинете, ведь он за тем только и пришел сюда. «Да, да, да!» — прокричал генеральный и вновь зашагал по ковровой дорожке, держа руки за спиной и опустив голову, отчего могучая шея его взбугрилась, налилась нервной краснотой.

Помнит Иван Алексеевич, как, стараясь не волноваться, говорил генеральному директору о бесхозяйственности на промтерритории, о невыработанных и брошенных шахтах, об аварийном состоянии шламоотстойников и плотины водохранилища, о провалах грунта, заболачивании колхозных земель; говорил и думал, что все его доказательства бесполезны, — этот грузный человек, выдвинутый из шахтерских низов (Ох, эти выдвиженцы! Почти всегда они покорно служат выдвинувшим их), давно уже превратился в «бойца за выполнение директив», с утра до вечера он отчитывается, рапортует, совещается, информирует, проводит мероприятия, отчитывает, выслушивает разносы вышестоящих, призывает и снова отчитывается. Как он может приостановить производство? От одной мысли об этом его свалит инфаркт. А тут еще сам Леонид Ильич позвонил… Нажмет, мобилизует ресурсы, вдохновит — и увеличит выпуск калийных удобрений; ко многим орденам на его груди авось прибавится и звезда Героя; а там трава не расти — она и не растет на отравленных землях! Зачем думать, если за тебя думают наверху? Они, широко видящие, глубоко мыслящие, выгородят, спасут, переместят… Бойцов не бросают в беде, бойцы нужны, на их плечах производственная громада всей страны.

Так думал и все-таки говорил Иван Алексеевич. А когда почувствовал, что генеральный директор не слушает его, вероятно решая про себя, как построже осадить настырного инженера-многознайку, оборвал свою затянувшуюся речь и прямо сказал:

— Вся эта загубленная земля будет на вашей совести. А я… я останусь ее оживлять.

И увидел совсем неожиданное: генеральный вскинул голову, посветлел лицом, улыбка раздвинула его тяжелые румяные губы — он понял, осознал, что напугавший его инженер всего-навсего фантазер и романтик, а потому неопасен: писать в верха не станет, тем более не поедет в столицу добиваться справедливости, такие до тяжб и жалоб не опускаются, — и это успокоило, даже развеселило генерального, и он со смешком посочувствовал:

— На много годков тут тебе работы хватит!

Часто потом Иван Алексеевич вспоминал разговор с генеральным. Не находил, в чем бы особенном себя упрекнуть, разве что в излишней горячности, но никак не мог себе объяснить, почему вдруг заявил: «Я останусь ее оживлять». Отравленную землю то есть. Наверное, постепенно, в подсознании его, однако вполне определенным чувством зрело это желание и вот в минуту наибольшего волнения выразилось словами, став неотступным решением. Одно, пожалуй, хорошо помнится ему: сказав эти слова, он ощутил необыкновенную легкость в душе, похожую на вдохновение, будто разом очистилась она от житейских огорчений, невзгод и обид, обрела наконец единственную и верную цель.

Для себя обыденного, повседневного, так сказать, Иван Алексеевич куда проще объяснил свой поступок: позвала земля предков, попросила помощи. Это же он говорил всем, кто допытывался — почему да как, в своем ли он уме.

Не осталось у Ивана Алексеевича и какой-либо особой обиды на генерального директора объединения «Промсоль». Кто он такой, чтобы на него обижаться? Замордованный исполнитель приказов свыше. Имей он волю решать и выбирать, да еще смолоду, неужто не проснулась бы в нем натура его работящих, бережливых, совестливых предков, пусть там крестьян или рабочих?.. Иван Алексеевич даже благодарен генеральному: помог как-никак решиться на главное дело жизни. И потом, когда он напросился заведовать покинутыми солеотвалами, генеральный подписал приказ, хотя не имел права низводить инженера до простого учетчика и сторожа. При этом, рассказывали, он проговорил с доброй усмешкой: «Помню такого, как же… Не подпиши я приказа — все равно останется на болоте. Природу очень любит. Надо его освободить».

Генеральный передислоцировал «Промсоль» на новую территорию, наладил ударную добычу руды, успел получить еще один орден, но грянула перестройка, и он был отправлен на пенсию. Ушел с инфарктом, обиженный, всплакнул, произнося прощальную речь во Дворце шахтеров, спросил у президиума, уже мало ему знакомого: «За что?..»

Он не считал себя в чем-либо виноватым.

А был ли хоть один начальник, хоть один шахтер, который обвинил бы лично себя в пагубном опустошении земли? Таких Иван Алексеевич не знал, о таких не слышал. Возмущались многие, да. Требовали наведения порядка, наказания виновных, без упоминания имен, разумеется.

Что же думает о себе он, Иван Алексеевич Пронин?

Времени на обдумывание всего прожитого у него было предостаточно. И вот странность: нет и в его душе ощущения слишком уж большой вины. Работал жадно, не оглядываясь, веря в полезность общего дела. Видел, конечно, осознавал порой беды бездумной работы, но повиновался воле свыше, по крайней мере до разговора с генеральным директором. Он не спрашивал себя: что такое эта воля? Теперь спросил. И оказалось до обидности просто: была — и нет ее. Исчезла вместе с теми, кто породил то волевое время.

Где же виновные?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В середине сентября частые сухие грозы, когда кажется, все небо полыхает молниями, со всех сторон гремит гром, а ожидаемый дождь скуден, что испаряется не долетев до земли, наконец сменились ливнями, пусть и короткими, но все же насыщающими почву. Стало легче дышать, заметно поутихли солевые отвалы, порой от них веяло фиалковой нежностью, что обещало долгое предзимнее смирение Горькой долины, и Иван Алексеевич взялся за большую приборку на своем подворье: надо было отовсюду — из дома, сараев, бани, из всех щелей и углов — вычистить, выдуть, вымыть напорошенную солевеями серую, под цвет цемента, пыль.

Эту работу он называл «дезактивацией», Делал ее старательно, неторопливо, ибо оставшаяся соль долго еще отравляет воздух, невидимо проникает всюду, даже в оберегаемые продукты, даже в постельное белье, и молоко у Дуньки будет с горьковатым сильвинитовым привкусом, и куры будут нести присоленные, да только не той солью яйца.

Стены, потолки в доме деревянные. Собирался Иван Алексеевич оштукатурить их или обоями оклеить, но раздумал: пусть все останется так, как было при Илларионе Дронове. И божницу с лампадкой не тронул, им же, хозяином дома, устроенную.

С этого угла он и начинает обычно уборку.

Влажной тряпкой протирает полку, иконы обмахивает мягкой кистью из козьей шерсти, чистит и заливает растительным маслом лампадку. Иконы темные, пасмурные в них мало что смыслит Иван Алексеевич, но привык в особенно глухие зимние вечера вроде бы еще кто-то есть в доме.

Христос бесстрастен лицом, строг мученическими глазами, и с ним Иван Алексеевич редко заговаривает. Куда радушнее смотрит на него Дева Мария, как бы чуть застенчиво показывая пухлого, с глазами старичка, младенца; она, если зажечь лампадку, чудится даже, что потихоньку улыбается ему. Но более близок Ивану Алексеевичу святой Серафим Саровский, благообразный седобородый старец, и смиренный по виду, и упрямый мужичьим характером: куда ни стань в комнате, он найдет тебя пристальным взглядом из-под крутого белого лба, спросит: ну, как прожил день, не шибко нагрешил перед людьми и Богом?.. Христос смотрит из сумрака и в сумрак времени, глаза его пронзительны и недвижны; Дева Мария хоть и отзывается, когда на нее смотришь, но как-то издали, извинительно: прости, у меня на руках сын Божий; и только старец Серафим — просто человек. Когда-то давно он ушел в Сарскую пустынь, много молился, стал святым; вернее, верующие произвели его в святые. С ним Иван Алексеевич говорит вслух о чем захочет, как например, сейчас: