— Не надоело тебе тут висеть и наблюдать за мной? Осуждаешь, конечно. Да, грешим, этого не скроешь. Но, с другой стороны, есть ли где на земле жизнь такая, чтобы не грешили? Ты вот ушел в пустынь свою лесную, очистился, обрел право людей наставлять, а все равно ведь без греха не обошелся: бандиты наведывались, медведи беспокоили… И тем и другим пришлось тебе свою силу недюжинную показать, смирились даже медведи, когда одному хребет заломал (это мне Илларион рассказывал). Как видишь, и пустынь не укрывает от мирской смуты и томления духа. Меньше у тебя их было, это да. Теперь и с пустынями потруднее стало — нет их почти что. Все освоено и присвоено. Разве в Сибири где-нибудь можно укрыться? Но и туда туристы доберутся, а корреспондент на вертолете за интервью прилетит. Про Лыковых слыхал? Тех, что в верховьях Енисея больше сорока лет прятались, веру свою старообрядческую оберегая? Нашли. Допросили. На учет взяли. Не подумай, что я кого-то осуждаю. Я все к тому клоню: время у нас теперь совсем другое — некуда и бесполезно уходить. Никто тебя святым не посчитает, зато в психиатричку охотно спровадят. Значит, надо среди людей что-то делать для людей. Изнутри их одушевлять. Все проповедники теперь в народе… Вижу, Святой Серафим, ты хочешь спросить: а сам-то почему ушел в свою болотную пустынь? Я тебе, помнится, уже объяснял. Тут дело не в очищении от грехов, не в гордыне, а самое житейское: спасти загубленное. Залечить рану на теле живой Земли. Просто я ее чувствую как свою. И не прячусь, и не поучаю, и любого приму: приходи, бери лопату, мотыгу, пойдем копать канавы, сажать деревья. Я вот и тебя приглашаю… Извини, заговорился, ты ведь икона… но мне с тобой легко говорить, потому что ты, наверное, был хорошим человеком и многим помог своей смиренной мудростью. За это я тебя ставлю на место, слева от Христа, где поместил тебя Илларион Дронов, он понимал, кому где стоять…
Иван Алексеевич моет простенок между углом и окном, думая: вроде бы старые иконы протирают оливковым маслом, чтоб не портились, а где его взять, оливковое? В Москве, говорят, бывает иногда. Берут для лечения. Но лично он не видел этого масла. Должно быть, янтарной прозрачности и ароматное — из Италии ведь да с Кипра… Можно ли подсолнечным протереть? У кого бы спросить?
А работа движется, и часа за три Иван Алексеевич вымыл стены, проскоблил ножом некрашеные половицы, окатил их водой из ведра и распахнул настежь окна и дверь — пусть продует его жилище ветром, хоть и дымноватым — пожары кое-где в лесах еще курились, — но свободным и без солевой пыли.
Вышел во двор, наладил и завел моторчик насоса, короткий шланг опустил в пруд, длинный протянул к дому, и резкой струей из ствола принялся ополаскивать дом снаружи — крышу, стены, веранду, крыльцо. Потом перевел струю на сарай, баню. Долго промывал двор, все его углы и закоулки — от потопа сбежали куда-то за изгородь Ворчун, Иннокентий и Филька. Уже вечером смыл серую пыль с яблонь и груш, а огород просто залил водой, чтобы она вытянула из почвы соль.
О, эта соль! Она особенная, в ней столько всего намешано: и хлористый калий имеется, и сильвинит, и соляная кислота, и окислы азота, и самое опасное — алифатических аминов в достатке. Выбирай, как говорится, по вкусу и настроению. А все вместе — яд сильнейший. Не отравишься, так от страха «солефобией» заболеешь: чуть повеет фиалковым запахом — дыхание остановится, сердце жутко заколотится, и побежишь от этого места в безумии, будто оно на веки веков прокаженное.
Еще в шахте Иван Алексеевич придышался к сильвинитовой руде, был уверен, что если и отравляет она его, то очень медленно, сельского здоровья ему надолго хватит, а «солефобии» боялся и боится: это иное, психическое заболевание, вряд ли излечимое. Видел он здоровенных мужиков, плакали, но уходили от больших заработков, почестей, бросали дома, квартиры.
Соль, соль! Она мерещится всюду. Она страшнее гнилых болотных туманов. Вон там, под стрехой сарая, что-то ядовито сереет, на стеклах питомника желтоватые разводы, слезятся глаза у Ворчуна… И Иван Алексеевич тянет шланг, сбивает струей воды все, похожее на солевую пыль, привязывает у конуры пса, и тот покорно принимает холодный душ… Соль в воздухе как-то еще терпима. На живой земле, на предметах домашних, в молоке и хлебе — сводит с ума. Ее нужно истребить, смыть в болотные трясины, к той, уже бродящей там, не столь опасной.
Подворье Ивана Алексеевича Пронина очищено, промыто, всюду лужицы и блеск воды, от строений восходит запах сырого дерева, от земли — перегнойной прели, и он видит издали: под деревьями сада тонко и свежо зеленеет травка — выжила, перемогла злые солевеи!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
По лаю Ворчуна, более службистскому, чем сторожевому, Иван Алексеевич определил: пришел кто-то не совсем чужой, но и не настолько знакомый, как, скажем, лесник Акимов, чтобы встретить его приветливым тявканьем.
Было раннее прохладное утро конца сентября, он, распахнув окно в сторону пруда с мокрыми от росы ивами, неторопливо пил чай, обдумывая: на какой участок долины идти сегодня, где можно готовить землю для скорых осенних посадок елей и сосен?
Грибники, подумал Иван Алексеевич, воды из родника набрать… Были среди них такие, кто считал прямо-таки своим обязательным долгом, оказавшись в соседних лесах, навестить Болотного беса, попросить у него целебной «святой водицы», а больше полюбопытствовать, конечно: жив ли этот чудак, решивший в одиночку облагородить планету?
Сквозь беловатый туманец обсыхающего после ночной сырости двора он увидел за калиткой женщину в сапогах, брюках, куртке и шерстяной шапочке — так обычно одеваются грибники, — и еще издали спросил:
— Вам водички холодненькой?
— Лучше чайку, — ответила женщина и засмеялась. — Не узнаете, Иван Алексеевич?..
— О, Екатерина Тимофеевна! Не узнал и не ждал точно! Опять сбежали от грибников? Проходите, не бойтесь, Ворчун уже припомнил вас. И чай будет с медом, и в печку дровишек сухих подкину.
Шла Екатерина Тимофеевна по двору, поднималась на крыльцо, снимала сапоги и куртку у порога в прихожей и все смеялась — негромко, чуть задумчиво, как бы только для себя самой; а сев за стол и протянув руки к самовару, будто светящемуся обжигающим теплом, она и вовсе рассмеялась, щуря на Ивана Алексеевича глаза с готовыми выкатиться из них веселыми и, как показалось ему, жалобными слезинками.
— Вы не напугались чего, когда шли лесом? — спросил он в заметном смущении от ее непонятного смеха.
— Я не шла, меня подвез шофер за десятку. Сперва дорогу ругал, а потом давай настырно в любви объясняться, по-простому — одна рука на баранке, другая у меня за спиной. Пришлось выйти километра за полтора до вашего дома. Деньги взял, но рассердился: знаю говорит, к кому приехала, к психу на болоте. И чего к нему бабы липнут, десятую за лето подвожу. Так что будь со мной поласковей, если огласки не хочешь.
— Хам откровенный! Кто он?
— Из тех персонально-номенклатурных, которые вместе со своими шефами спешно перестроились, а привычки старые при себе оставили: баранка в руках, баран в зубах.
— Я так и подумал: напугали, обидели. Оттого и…
— Смеюсь?
— Да.
— Не угадали, Иван Алексеевич. Какая баба уж очень сильно пугается мужика, если ей под сорок? И какая не готова к таким посягательствам, пусть и мало веря в это? Намного ли лучше ласковые хамы? Тут хоть весомо грубо зримо… Сразу видишь, с кем дело имеешь… Извините, Иван Алексеевич, за эту бытовую философию, да и не свои слова я говорю, есть у нас одна нянечка, пятый раз замужем, такие лекции молодым читает!.. Просто успокоиться не могу. А смеюсь потому что вас увидела. Еду, думаю: жив ли Иван Алексеевич? Нет, что жив, я знала: два раза лесника Акимова спрашивала. Ведь полгорода на тушении пожара было. Там я и видела Акимова, он сказал без всякой интеллигентской дипломатии: задыхается ваш земляк на своем болоте, некому на него подействовать, сдурел окончательно… Еду я и думаю: зачах Иван Алексеевич от солевеев, больной, брошенный… Увидела, засмеялась: так мне сразу легко сделалось. Вы такой же, только худее стали и седины прибавилось, особенно в бороде…
— Соль посеребрила.
— И двор ваш такой чистый, свежий. Будто все напасти стороной его обошли.
— Не обошли, Екатерина Тимофеевна. Питомник спас, картошки сколько-то накопаю, правда, с горчинкой она, слишком много перепало ей «эликсира», все другое усохло. Хорошо хоть пчел вовремя вывез. А двор что — прочистил, промыл… Не хотите ли моей картошечки варю, толку с молоком, вроде съедобно.
— Вы же на работу собрались?
Иван Алексеевич кивнул и с мирной улыбкой повел руками: мол, работа подождет, не каждый день у него в доме гости. Но Екатерина Тимофеевна, быстро допив чай, поднялась, сказала:
— Можно мне с вами? У меня и одежда подходящая.
Он не ожидал такой просьбы, ему стало вдруг необыкновенно легко, точно этих ее слов как раз и не хватало сейчас: вдвоем все-таки будет веселее мотыжить болотную землю, — он сразу определил, какой участок более пригоден для сегодняшнего «коллективного» труда, и рассмеялся, ощутив в себе редкую, возвышенную счастливость.
— Везет Болотному бесу! С весны лейтенант Федя помогал, по осени Екатерина Тимофеевна… Заведем мотоцикл тогда. Быстренько соберу кое-чего в сумку. А вы в термос чаю налейте. Так, не обожгитесь. Руки у вас загорелые, и лицо тоже, как на юге побывали.
— На пожаре.
— Понимаю. Что же, в городе мужиков не хватило?
— Да они не любят тяжелого труда.
— Перестроились, а женщин в первые ряды? Может, оттого и горим, Екатерина Тимофеевна?
— Может, оттого, Иван Алексеевич.
Они засмеялись и вышли во двор. Надели каски, чуть виновато поласкали Ворчуна: оставайся, стереги двор, такая у тебя служба…
Через несколько минут, умело лавируя в кочках и мелколесье, он вел мотоцикл по едва заметной тропе краем Горькой долины на Лосиную топь, километрах в семи от дома; гостья сидела позади, вскрикивая на особенно крутых поворотах, но и подшучивать не забывала: