Воитель — страница 63 из 92

Впервые серьезно я столкнулся с ним года три-четыре спустя. Меня только что назначили главным врачом, и Мосин явился в больницу с проверкой вроде бы, на что он, конечно, имел право как член исполкома сельсовета. Прошелся по приемным кабинетам врачей, заглянул в палату для лежачих больных, пошутил, анекдотик рассказал (надо же, и анекдот его запомнился!): «Спрашивает мужик мужика: «Болеешь, что ли?» — «Да нет, бюллетеню пока». А потом заперся со мной в ординаторской, как я называл комнату главврача, и повел серьезный разговор о том, что необходимо открыть при больнице спецотделение. Известно, анекдоты запоминаются легче всего другого, но и эту речь Кеши Мосина я могу пересказать едва ли не слово в слово. Вот она.

«Ну, сам понимашь… — Он чуть наклоняется ко мне, кладет на мое плечо тяжеленькую, нежно-пухлую, пахнущую одеколоном ладошку. — Вообрази, заболеет сам Сталашко… Нет-нет, пусть всегда будет здоровым! Я к примеру. Начснаб там, главбух… Ну я, допустим, наши жены… Никто не гарантирован, так сказать… И в общую палату? Ну вообрази: Сталашко — и рядом рыбак, бондарь… Опять не подумай, что я против рядовых товарищей, сам не из дворян, знаешь, но среди них же всякие попадаются: одно дело — передовик производства, другое — пьянь, склочник. Разговоры, подковырки: «Чего показал анализ пота, начальничек? Как у вас отходят газы — тихо или громко?..» Нет-нет, я знаю, ты справедливый до этого… до глубины души! Мы не капиталисты какие-то, правильно. Это в Америке богатый не сядет, извини, оправиться рядом с безработным. У нас другая система — у нас все работают. Но признаемся чистосердечно, по-разному работают. С разной отдачей, так? А принцип распределения благ какой — по труду. Ну и как же ты меня или Сталашко уложишь в общую палату? Или, к примеру, сам сляжешь? Да мы же не знаем ни дней ни ночей, как проклятые мотаемся, особенно в путину! — Мосин нежно трясет мое плечо, пытается сбоку заглянуть мне в глаза своими завлажневшими, тогда еще не столь похожими на провалистые щелки, глазами, искренне, взволнованно веря в справедливость своих слов. — И авторитет, скажу тебе, не последнее дело, по себе знаю: он — вдохновляющая сила. Уважают, побаиваются — план через силу вытянут. Не сомневайся, народу это нужно, народ строгость признает. И не обидится, поймет: каждому по заслугам, как там — «кесарю кесарево…» А чтоб ты в полной уверенности был, лично тебе сообщу, не для передачи: спецотделения имеются, сам в одном на профилактике месяц лежал. Значит, надо полагать, они санкционированы. Убедительно говорю?»

Не скажу, Аверьян, что я впервые услышал о желании нашего руководства иметь при больнице спецотделение. Об этом довольно внятно высказался председатель сельсовета Панфилов, когда обсуждался на сельисполкоме вопрос: «О жгуче назревшей необходимости заострения внимания на расширении здания больницы с целью увеличения койкомест и повышения уровня лечения и ухода за лежачими больными». Не удивляйся, что так длинно. Вопрос не будет разбираться, если он не детализирован или «не звучит». Панфилов говорил: «Пора, пора, дом старый, знаю, как же, построил его атаман золотоискателей Предлыгайло, потому и крепкий, из листвянок в обхват, дворцом по тем временам считался, но мы выросли — нас их дворцы унижают, как же, будем расширяться, вот и дирекция рыбозавода поддерживает, — ласковый кивок в сторону Сталашко, — пристроим дополнительное помещение, специальное, на уровне передовой медицины, и в старом будет народу куда просторнее…» Хорошо поняв слово «специальное», я решил все-таки промолчать: нрав у Сталашко крутой, казачий, грохнет кулаком по столу, наговорит в запале всяческого «волюнтаризма», потом стыдиться будет, но не отступит — авторитет не позволит. Явно же: его обступили, внушили, уговорили… Пусть строят, пристраивают, а там разберемся, кого и как лечить «на уровне передовой медицины». И тут является Кеша Мосин. Ко времени, надо сказать. Во дворе — штабеля листвяжных бревен, рабочие выкладывают фундамент из колотого камня под пристройку…

Мне бы опять промолчать, выждать. Но не смог — «нервов не хватило», как говаривал мой больничный завхоз. И хватит ли их, Аверьян? Было ведь так. На всех совещаниях: «В здоровом теле — здоровый дух», «Здоровье каждого — высшее достояние государства» и другое подобное. А как до дела — лечить нечем, оклады у врачей — ниже некуда, в больнице теснота, больных кормим на копейки… Скажешь об этом прямо — чуть ли не во враги попадешь: ситуации не понимаешь, международному империализму как раз на руку такие высказывания, временных трудностей испугался, смотрите, академика какого мы вырастили, клинику имени Бурденко ему подавай, займемся, займемся твоим идейным уровнем… А в это самое время оба наших директора дома себе возводили, по особому проекту, с мансардами и верандами, водяным отоплением и теплицами во дворе; «Изба охотника» — так скромно называлось шикарное заведение на острове — уже действовала, принимала гостей из района и области: егерь числился рыбаком, сторож — бондарем… И вот, Аверьян, спецотделение при больнице им понадобилось. Ну, думаю, пока я здесь, и в главврачах, будете у меня лечиться вместе с рядовыми трудящимися, а унизительно — профилактируйтесь в районе или области, вас там примут.

Снял я Кешину руку со своего плеча, поднялся, прошел за свой письменный стол, сел и даже начальственно облокотился. Без репетиции все разыграл, как-то мгновенно поняв, почувствовав, что такие, как Мосин, всерьез признают только кабинетоначальников, пусть даже невысокого ранга, лишь бы сидел за должностным столом. Кеша не ожидал от меня такой официальности, заерзал на стуле посреди чужого кабинета, как бы попав в пустоту невесомости, и тут я ему сказал:

«Значит, вам мало того, что имеете? Мало магазинного спецснабжения — на глазах у всего Села «распределяете» меж собой лучшие продукты и товары? Или вы думаете: никто не видит, никто ничего не знает?»

«А ты, ты… — забеспокоился Мосин, — ты ведь тоже в списках на спецснабжение…»

«Я просил меня не включать».

«Должен тебе напомнить — для ИТР у нас всегда были исключения».

«Были. В трудное время. И все-таки думаю: напрасно делались исключения. До сих пор от них отвыкнуть не можем».

«А жена твоя другого мнения. Ей некогда с бабами у прилавка судачить, ты сверх нормы в больнице ее загрузил. И тебя калорийно кормить надо — на работе горишь, можно сказать».

«Так она что, берет с черного хода?»

«Ну, зачем эти грубые выражения?»

«Ладно, с женой разберусь сам. А тебе, Кеша, вот мой ответ: никакого спецотделения открывать я не буду. Так и передай Сталашко, если он тебя направил ко мне. И предупреждаю: захотите меня снять — сто раз подумайте. Я дома, это мое родное село, и никуда я отсюда не уеду. А снимете — истопником в больнице на ваших глазах буду работать. И не вздумайте остановить строительство, в Москву поеду, запишусь на прием к министру здравоохранения. Все. Иди. Занимайся бочкотарой, она у тебя наполовину кривобокая».

«Ненормальный какой-то, тебя самого лечить надо, а ты главный врач тут у нас…» — возмутился Мосин, но не слишком решительно — мое восседание за столом хозяина кабинета пригнетало его, — и побежал к себе в контору, чтобы в своем, действительно начальственном кабинете обрести всегдашнюю уверенность.


Теперь ты понимаешь, Аверьян: если человека возвышает кабинет, то надо, чтобы это был — Кабинет! С большой буквы. В таковом мы сейчас и находимся.

Подойди к окну, глянь на эти нагромождения гниющей тары. Произвели их не люди, нет — нельзя же считать людей столь безумными, — произвел этот кабинет. С дирекцией вместе, конечно. Мне иногда мерещится: приду утром сюда и увижу: весь огромный домище заполнен прежними служащими… Функционируют плановики и снабженцы, считают бухгалтеры и экономисты, действует созданное лично Мосиным КБ рыбтары, в запарке главный инженер и начальники отделов, бдит у директорского кабинета Анна Самойловна… и, жутко подумать, гудит, грохочет, извергает из своего чрева бочко-ящики тарный комбинат.

А теперь отвернись, посмотри в другое окно. Река синяя, недвижная, будто текла, текла — и остановилась передохнуть, нам себя показать. Солнечно. Лес в желтизне, дымчатости и грусти. Оглушительно тихо и глухо, пустынно как-то (извини за такие поэтические слова, я тут стихами скоро заговорю на своем малолюдье). Да, тихо, пустынно, просторно, но не дико, нет. Здесь жили, работали люди. Всюду следы их трудовой деятельности, как говорится: берега в хламе сплавного леса, сваи двух бывших заездков торчат кое-где из реки (как я настаивал, чтоб эти закаменелые обломки выдернули, нет, оставили «на потом»!), по склонам сопок вырублены — отсюда, как выбриты, — лесные массивы, и кажется, сам воздух грустен потому, что не успел еще очиститься, позабыть недавнее бурное присутствие человека.

Но глянь выше, Аверьян, на те дальние горы — ты их помнишь, конечно, ты любил смотреть на них, — они такие же, как были при тебе, — густо-голубые и фиолетовые, блистательно снежные по остриям вершин, манящие и недоступные, точнее, запретно недоступные. Они могучи, они сами по себе, на них та́йги огромные, в них потоки чистые и нетронутые, они есть — и значит, природа жива, питает нас кислородом, поит водой, лечит вечной красотой, и если мы сбережем ее, хотя бы ту, горную, мы будем тоже вечны на Земле.

Живя здесь, я понял: многое можем распахать и засеять, разровнять для заводов и городов, но надо сохранить горы — везде, на всех материках. Зеленые, снежные, скалистые. Великие и, по возможности, малые. Считать их священными, а значит — неприкосновенными. Запретить восхождения на них даже скалолазам — священное не попирается! И не пересохнут реки планеты, сохранятся ее моря.

Недавно я прочитал: каждый японец считает своим долгом хотя бы раз в жизни подняться на Фудзияму — священную для всех японцев гору. И огромная Фудзи теперь разрушается, она замусорена, засыпана миллионами тонн битого стекла, в шрамах и осыпях, на нее опасно стало восходить: горе́ нужен «капитальный ремонт». Это у японцев-то, так оберегающих свои тесные острова! Неужели невдомек им, сверхцивилизованным, что святое не топчется ногами?