Воитель — страница 8 из 92

Леня был опьянен степью, он вдохнул, впитал ее в себя, ибо гуртовская жительница Верунья лечила его травами, успокаивала наговорами: он боялся глухих стен, темноты, и Верунья сшила ему белый просторный полог, за которым днем было прохладно, а ночью светло. Леня вылечился, но не хотел уходить из Гурта, боялся потерять простор, воздух, степные травы. Боялся, наверное, там где-то, среди домов и людей, отрезветь.

Он все это говорил Ходоку, тот понимающе кивал и советовал обзавестись женой — найти тихую, работящую, способную рожать детей, чтобы не опустел Седьмой Гурт — живое, красивое, может, лучшее на планете место. Они тогда не знали, что невеста, Маруся, сама придет в «лучшее место».

Наконец Матвей Гуртов привез на осле Феде крупного сайгака, желто-рыжего, с белым подгрудком, отменной породы, снял с него шкуру и хотел выделать ее, но Ходок попросил лишь соскоблить жир и мездру, сам принялся помогать и надел сыромятную, пахнущую диким зверем шкуру на голое тело; попросил зашить ее вдоль живота, по разрезу. Глянули гуртовики — ужаснулись. Матвей горько помотал бородой, Верунья в страхе перекрестилась, Леня-пастух глупо расхохотался. И было отчего: из лохматой шкуры сайгака-самца торчала не менее лохматая человечья голова, конечности — в кожаных ичигах ступни, обтянутые кожаными рукавицами кисти рук. Ребристые витые рога Ходок прикрепил к шкуре на затылке. «Ничего, — сказал, — что будут не на лбу — важен символ». И еще попросил пришить к животу сумочку для еды. «Стану немножко сумчатым», — пошутил.

Уже вечерело, Верунья собрала ужин, Ходок наскоро поел, попил чаю, вымолвив, что теперь придется перейти на воду из речки Гурт, положил в сумочку сухарей, пшеничного зерна, пожал каждому руку (Верунья до сих пор говорит: «Рука холодная, колченогая, копытцем…») и заспешил в степь, позволив Лене проводить себя лишь до плотины. Едва не заплакал Леня, увидев, как Ходок, приноравливаясь к шкуре, то пробовал бежать, то падал на четвереньки, то отдыхал, сидя столбиком, напоминая издали большого сурка у норы.

Несколько дней его никто не видел, а потом Леня погнал свою отару к сайгачьему водопою. В саксауловом буераке, где он пережидал полдневную жару, уже не надеясь встретить Ходока, тот сам подошел к нему, да так неслышно, что Леня вздрогнул: всякая чудь, миражи, видения мечутся в горячей степи. Не поздоровался Ходок, не подал руки, чуть поодаль упал на бок головой в тень, сказал хрипло и прерывисто:

— Прости… духом твоим боюсь заразиться.

Он похудел и еще больше ссутулился, шкура на нем заскорузла, стиснула его панцирем, но он к ней, видимо, вполне приспособился, только сидеть по-человечьи не мог, да это его мало печалило: ведь сайгаки сидеть не умеют. Ранее свежие, зорко-внимательные глаза его потускнели, дико закровавились, утонули в набухших веках. Костистые ноги и руки на зное и ветре начали обрастать рыжими волосами. Ходок показал свое жилище — саксауловые ветки в саксауловом низеньком шалашике, больше напоминавшем лежку зверя. Но был он все-таки человеком, и Леня-пастух сказал:

— Брось, а? Помрешь от истощения.

— От жира тоже помирают, — спокойно прохрипел Ходок и, выкатив глаза, почти как раньше, возбужденно заговорил: — Леня, они меня уже принимают. В степь не берут, а на водопое не гонят. Особенно самочки. Я ближе к ним держусь. Беда — вожак очень умный и злой. Чует во мне человека, присматривается, следит. Я заигрался с одной самочкой, такой ласковой, волоокой, по имени Катюша — это я назвал ее, — и вдруг от удара перевернулся, хотел подняться на четвереньки, но вожак опять сшиб меня рогами и покатил к реке, а течение знаешь какое — расшибет о камни. И тут, Леня, стадо сгрудилось вокруг меня (старые самки, правда, стояли поодаль, сердито и любопытно наблюдали), оттеснило вожака, он ударил одного-другого, вспрыгнул на бугор — свой обычный пост, — и зеленая травяная пена свесилась с его морды бородой. Я спрятался в саксаульник, отлежался. Это было позавчера. А сегодня уже свободно прыгал в стаде, терся носом о сайгачьи морды, потом вот что придумал: в буераке есть маленькая лужайка зеленого овсюга, я нарвал пучок этой лакомой травы и незаметно подсунул вожаку; получилось так: вроде и не я его угостил, но это как-то связано со мной. Вожак обнюхал меня, потерся горбатым рылом о мое ухо, намекая: нельзя ли еще сотворить такое чудо? Я сотворил, незаметно сбегав на лужайку. И вожак разрешил мне держаться около него, отогнал даже двух молодых самцов, возревновавших меня к хозяину стада. Я играл с Катей, нарочно припадая на нее, — вожак терпел, умно и вроде со смешком поглядывая: ты все-таки не сайгак, твоя шкура не пахнет живым сайгаком; ты кормишь меня сладкой травой, но тебе чего-то нужно от сайгаков; буду следить; возьму тебя в степь… Понимаешь, Леня, — Ходок выпучил глаза, они у него засинели от возбуждения, — вожак пригласил меня в степь! Напилось стадо воды, начало подниматься на увал, и он давай меня слегка подталкивать носом: мол, давай, пошли. Я запрыгал впереди, километра четыре шел со стадом, до солончаков, а потом оно сгрудилось, загудело копытами по твердой земле и в несколько минут исчезло, будто вознеслось вместе с соленым облаком. Я вернулся к речке.

— Как дальше будешь? — спросил Леня.

— Ты еды принес?

— Есть тут сухари, зерно, лук. Может, яиц вареных возьмешь?

— Давай, подкреплюсь немного. Но больше яиц не носи. Деньги отсчитай сам, в куртке, знаешь где.

— А не помрешь?

— Помру. И ты помрешь. Все помрут! — И Ходок смеялся, обнажая мелкие желтые зубы. — Чудак, они меня приняли, я скоро буду понимать их блеяние, хорканье, игры. Для этого шел сюда, надевал шкуру. — Он постучал пальцем по барабанно-сухой шкуре, приподнялся, прислушался. — Чуешь, степь гудит — стадо идет на водопой. Сайгаки бегут, нацелив рога, как копья, и головы у них будто вращаются, чтобы видеть опасность со всех сторон. Уходи, Леня, угоняй своих барашков, сайгаки испыряют их — хлевом же, человеком пахнут.

Несколько дней Леня-пастух не гонял свою отару к буераку, а когда пригнал — не нашел в шалаше Ходока; и шалаш выглядел давно покинутым: верхние ветки обвисли, подстилка пересохла, оголилась. Было раннее утро, еще держалась ночная прохлада. Леня решил подождать. Вскоре над солончаками вспухло белое облако, послышался отдаленный, вроде бы подземный рокот, затем желтовато-рыжая рябящая лавина сайгачьего табуна потекла по зеленой припойменной степи к реке.

Сайгаки вздыбили песок и водяные брызги, послышался яростный шум — рев, хорканье, блеяние малышей, — задние сталкивали в реку тех, кто раньше припал к воде, их подхватывало течение, кувыркало, несло, и, мокрые, выбирались они на пологую песчаную косу. От стада повалило густой вонью пота, прелой шерсти, Ленина отара перестала пастись, плотно сбившись, козел-вожак в страхе мотал головой, раздувал ноздри, будто чуя волков. Старые чабаны рассказывали: бывали случаи, сайгаки, проносясь по степи, разгоняли, топтали овечьи отары.

Опала мгла, поутих гомон, животные утолили первую жажду, понемногу начали рассеиваться, а Леня все вглядывался в табун. И вот он заметил, да и как было не заметить, некое несуразное существо: оно держалось у края табуна и то вскидывалось, поводя маленькой головкой, то низко падало, неуклюже выставляя зад, — очень похожее на уродливого кенгуру. Не сразу Леня узнал в нем Ходока, а узнав, от растерянности, смущения несколько минут не мог набраться решимости позвать его: не обезумел ли Ходок, не набросится ли на него и отару вместе со своим диким табуном?.. Но раз-другой Ходок быстро, настороженно глянул в сторону буерака, словно бы желая увидеть там что-то, и Леня, привстав из-за куста, несмело помахал рукой. Ходок заметил, вскинулся, резко махнул рукой — приказал Лене спрятаться. Затем понемногу начал отпрыгивать, отбиваться, поглядывая на тяжелорогого вожака, около крайних кустов припал к земле, ползком пробрался в низину буерака и минуту лежал, хрипло дыша, отдыхая. Поднимался медленно, косо усаживался, покачиваясь, но, когда Леня протянул руки, чтобы помочь ему, он зло хоркнул, зашипел, невнятно выговаривая слова, и наконец произнес неразборчиво:

— Н-не пр-рикасайся!

Ходок отощал еще больше, голова, лоб, нос были в струпьях и ссадинах — его били или, играя, бодали сайгаки, — шкура местами протерлась до залысин, руки и ноги гуще заросли волосами; он стал почти зверем, лишь глаза, выныривая из опухших слезящихся век, разумно видели, по-человечьи мыслили.

Леня-пастух молчал. Леня страшился что-либо сказать, спросить человека-сайгака. Тот сам заговорил.

— Хорр-хорр! — гортанно выжал из себя Ходок. — Это значит: вожак требует внимания. Табун затихает, обращает в его сторону слух. «Хорр-хорр» — звуки, слова вожака, только он имеет право ими пользоваться. Если опасность учуял другой сайгак, он должен часто, одышливо икать: «Ирр-га, ирр-га!» Сигнал к бегу, перегону подает опять же вожак длинным выкриком, похожим на ишачье «и-а-а!..». Самочки ластятся тоненьким блеянием, ссорятся носовым фырканьем. Самцы дерутся, гортанно храпя, и побеждает тот, у кого мощнее, грознее храп. Есть звук, которым можно пожаловаться вожаку, я научился издавать его, и теперь меня не трогают сайгаки-самцы, жаждущие власти над табуном. Понимаешь, я указал вожаку его главного соперника (это он так избодал меня), объяснил, что тот готовится отбить табун, и был бой: часа полтора сходились лбами, бились рогачи — молодой, сильный, и тяжелый, седошкурый. И думаешь, кто победил?

— Не знаю, — растерянно ответил Леня.

— Вожак. Я помог. Ударил молодого камнем по задней ноге — сила вся в задних ногах, — когда он начал одолевать вожака. Вмешался. Нехорошо. Но выжил бы меня молодой из табуна или убил: нюх, чутье у него острые. Знает, кто я. Потому-то раньше времени поднялся на вожака. Чтобы очистить стадо. От меня.

— Куда делся молодой?

— Ушел в степь. Прибьется к другому стаду, если волки не задерут.

— Значит, нарушил экологию?

— Нарушил, Леня. Но… со зверями жить, по-звериному…