Сижу я как-то в сельсовете, Аверьян (было это недели через три после отбытия корреспондента Кондратюка), в печке дрова потрескивают, за окном первая большая метель разгуливается; самое скучное у нас время — между потемнелой от дождей осенью и ожидаемой белой зимой; зверь притихает, птицы не слышно, и человека в сон клонит — так бы и залег в спячку до весны, до высокого солнца; утомляется все живое; вот-вот настоятся звонкие морозы, взыграет кровь в жилах… А пока сижу и замечаю: зданьице наше почти не вздрагивает, значит, думаю, выветрился, истончился флаг над ним, менять нужно, не то тревожить нас тут перестанет… И в это самое время врывается ко мне «без доклада» и стука в дверь Сергей Гулаков, кричит от порога, размахивая газетой:
«Видели, читали?!»
«Не видел, не читал, — говорю. — Почту пока не принесли. Но самолет был, значит, и почта есть: чего горланишь, как перед стихийным бедствием?
«Вот, вот, гляньте. Действительно бедствие кое для кого!»
Наконец вижу на газетной странице статейку под заголовком: «Кому нужна эта бочко-ящикотара?» Быстро читаю и, как говорится, не верю ни своим, ни чужим глазам: в ней кратко, жестко, даже с некоторым фельетонным запалом изложена суть нашего бессмысленного тарного рвения, названы имена директора, других руководителей комбината, приведены убийственные цифры затоваривания, сделан намек на разгульную охотничье-рыбацкую жизнь Мосина и его приближенных, а в конце сказано, что предсельсовета Яропольцев Н. С. пытался провести поселковый сход и общинно, всем народом, разобраться в работе комбината, позаботиться о дальнейшей жизни Села (кстати, он же предлагает перевести комбинат на выпуск стройматериалов из накопившихся отходов тарного производства), но сход был сорван, людям не давали говорить пьяные личности, на что спокойно смотрели дружинники и немногие ответработники комбината; директор же не соизволил выйти к людям, «что бы ответить на главный, волнующий их вопрос: зачем производить эту бочко-ящикотару, если она никому не нужна?»
Я вскочил и какое-то время расхаживал по своему узенькому кабинету, успокаиваясь. Невероятно! Потрясающе! Неужели это напечатано?! Разве можно было ожидать такого геройства от юного Кондратюка, говоруна и позера? Не обработал ли его более опытный Гулаков, скромно притихший сейчас на стульчике в углу и хитровато усмехающийся? Пожалуй, я не понимаю теперешних молодых, они иные, у них своя мораль, своя философия жизни. Ну ладно, всегда было так: новые времена — новые стрессы, как шутят те. же молодые. Главное вот — статейка в краевой газете! Нужная, серьезная, спасительная и…
«Не говорите, что убийственная, — домыслил за меня Сергей Гулаков. — Если б такие статейки сразу исправляли и перевоспитывали, мы бы уже в бесклассовом обществе процветали».
Я поостыл несколько, но все-таки сказал:
«Печать же».
«Пишите нам, пишите, а мы прочтем, прочтем…»
«Да ведь ты только что радовался?»
«Печать же!»
Мы рассмеялись, как-никак, а довольные: о нас заговорили, и громко. Но не могли хотя бы предположительно угадать, что преподнесет нам ближайшая жизнь.
А она, жизнь, как-то нехорошо затихла у нас в Селе. Нет, внешне все шло своим чередом, и о газетной публикации люди помнили — одни посмеивались хитровато: мол, не нашего ума сие дело, другие, кто робко, кто смело, высказывались за перестройку комбината, но молчаливое большинство, как всегда, выжидало, терпеливо любопытствуя: чья возьмет?.. Внутренне затихла, словно насторожилась жизнь.
Потом уже, некоторое время спустя, я понял, отчего тогда онемело наше Село: недели две-три Хозяин пребывал в шоке, и мосинцы, не получая прямых указаний, растерянно бездействовали. Не ожидал Иннокентий Уварович такого удара от обласканного им корреспондента (Проглядели? Недоработали? Недоласкали?) и впервые за годы своего волевого руководства выпустил из рук бразды правления, решив, вероятно: все! Будут окрики сверху, комиссии, экспертзаключения, оргвыводы… Но главный телефон не тревожил его, циркуляры поступали обычные, строго требовательные. Мосин, поднимая от бумаг на столе голову, подозрительно, а то и придирчиво озирался: не посмеивается ли кто из ближайшего окружения?..
Дирекция, однако, функционировала по давно заведенному порядку: в положенное время на стол поступали сводки, ни минутой позже или раньше под рукой оказывался крепко заваренный чай, в отведенные часы с докладом являлись начальники участков… И лишь секретарша Анна Самойловна, угадывавшая не только малейшие нюансы в настроении начальника, но и потаенные мысли его, все уговаривала шефа с догадливой находчивостью: «К нам завезли грипп, Иннокентий Уварович, гонконгский, говорят, дающий осложнения… Прошу вас, с этим шутить нельзя… Буду держать в курсе всех дел». Мосин слушал своего верного цербера в юбке, молча кивал, что, мол, да, лучше бы это смутное время перемочь дома, и все-таки допоздна засиживался в кабинете: нет, в нужный момент, хороший или трагический, директор должен оказаться на месте, на посту, на службе, — он даже помыслить не смел, что можно как-то иначе относиться к доверенной ему работе, да еще такой ответственной. И когда наконец зазвенел телефон, тот, красный, по правую руку, и Мосин дрожащими пальцами снял трубку и услышал вдруг невероятное, умопомрачающе спокойное: «Как у тебя с валом?» — он упруго вскинул голову, собрал в энергичный ком свое тело, безвольно заполнявшее обширное кресло, и немо рассмеялся от вернувшегося к нему блаженства уверенности… О, это устрашающее, как грозный морской вал, возносящее к чинам и низвергающее в пропасть оргвыводов, лишающее покоя, инфарктное и окрыляющее душу слово — вал! Будет нужен вал — будет нужен он, Мосин. И с вдохновенным рокотком голоса, в самую глубину трубки, в тайную и живительную силу ее, почтительно склонившись, он вымолвил: «К концу месяца дадим перевыполнение». — «Молодец!» — выстрелило из трубки, и она твердо клацнула на том конце провода, подтвердив ранее сказанное: «Так держать!»
Мосин потихоньку выбрался из кресла, постоял в легкой задумчивости у стола и вдруг трусцой побежал по кабинету вдоль стен, описывая большой круг, — не то вытряхивая из себя недавнюю робость, не то совершая победный круг, как спортсмен на стадионе. Освежив движением кровь, обретя прежнюю деловитость, он вернулся к столу, нажал кнопку. Немедленно возникшей и без слов все понявшей Анне Самойловне было приказано — собрать узкий номенклатурный круг. Немедленно!
Не думай, Аверьян, что сцена в кабинете Мосина мною присочинена. Ее видел не кто иной, как завклубом Севкан, прорвавшийся к директору с неотложным делом: в Село прилетела, вернее будет сказать — с неба свалилась, по причине нелетной погоды в других местах, эстрадная группа тяжелого рока «Берлога будущего»; надо где-то ее размещать (гостиница у нас пятый год строилась), ну и вручить лично руководству (и семейству его, конечно) билетики на первый концерт, ибо через кассу будет не достать — рыжегривого главу группы наша молодежь от самолета до клуба несла на руках… Надо отметить, кстати, Мосин, будучи человеком современным, к исходу семидесятых полюбил эстрадную музыку, вник в поп, рок и прочие стили, выделил три тысячи рублей на аппаратуру для сельской дискотеки и заходил иногда на минуту-другую посмотреть, как развлекаются молодые люди.
Ну, прорваться-то прорвался Севкан, а обратить внимание директора на свою персону, тем более подозреваемую во всяческих антитарных вольнодумствах, никак не мог: в шоке тот находился, как уже говорилось, был слеп, глух, нем в окружающей действительности. И не уйдешь — «Берлога будущего» ждет у клуба дальнейших проявлений добрых чувств, ласки и всего такого прочего, согласно громкой и скандальной (в меру дозволенности) славы ансамбля. Высидел Севкан в жутковатом безмолвии кабинета не менее часа, зато и увидел воскрешение Мосина, ощутил чудотворную мощь красного телефона, сам неожиданно для себя возбудился, осмелел, и только вновь воспаренная в секретарском рвении Анна Самойловна выметнулась из кабинета, он подбежал к столу и доложил Мосину о прибывшей в поселок знаменитой эстрадной группе.
«Что ты говоришь? — искренне удивился директор. — Так это же хорошо, прекрасно и замечательно! Отпразднуем… вернее, повеселимся немножко, народ заслужил, напряженно трудимся. Ты, это, подключи к мастерам наших «Детей природы», для выучки, чтоб, знаешь, через год-два мы в Сопоте прогремели… Разместить, спрашиваешь, где? Давай их на остров, в Избу охотника, и условия чтоб по высшему разряду. Ха-ха! Им эти Парижи потом африканскими джунглями покажутся!»
Мосин облапил, притянул к себе сухонького, растроганного дружеским общением с ним, директором, Севкана и трижды звучно расцеловал.
Прибежал ко мне антитарник, заикается от всего пережитого в мосинском кабинете, рассказывает, едва веря самому себе. Дня три потом Севкан вспоминал поцелуи Мосина, задумывался и осторожно спрашивал: «Может, мы чего-то недопонимаем?..» Но явился, как всегда нежданно-напористо, Сергей Гулаков, поиздевался над «лирическими» сомнениями Севкана, сообщил: битая, застарелая, подгнившая тара, а с нею и пригодная, вывозится баржами на песчаные косы километров за семь ниже по течению Реки и сжигается. Легкий нервный Севкан аж подпрыгнул на стуле, привычно поддернув брючный пояс: «Да что же они творят? Сталашко бочки с песком топил, сперва оприходовав их рыбой, этот…»
20
Встанем, Аверьян, пойдем потихоньку. Так мне легче будет, пожалуй, рассказать о самом нелегком, может, в моей жизни, да и наверняка короче получится: на ходу не особенно-то разговоришься.
Как ты сам небось догадываешься, воспрянувший духом и взбодрившийся телом Мосин решил покончить с антитарниками. В первую очередь со мной, конечно. Так и сказал своему управленческому активу: «Отрубим гидре главную голову — маленькие сами отсохнут»: И начал «рубить».
Прошло не более недели после этого его изречения, исторического, можно сказать, для нашего Села, как из уст в уста, из дома в дом пошла гулять сплетня о моей любовной связи с секретарем сельсовета Настей Туренко, была размножена фотография, на которой я и Настя вроде бы целуемся в кустах у Реки — явно подмонтированная, к тому же неумело, но Макса-дурачок вполне серьезно ходил по Селу и предлагал «открыточку на память», хвастаясь шепотом тем, кого особенно уважал: «Когда все раздам, Анна Самойловна выйдет за меня замуж, мы тоже сфотографируемся, и про нас напишут в газете». Макса и мне вручил открыточку. Я спросил его, кто на ней снят, он хитренько и трусовато захихикал, шмыгнул затем многозначительно носом и погрозил мне грязным скрюченным пальцем: не считай за дурачка!