Воитель — страница 84 из 92

Женщины не ревновали своих мужей к Насте Туренко, какой вздумается — засмеют: нужен ей твой медведь из нашей берлоги, ее вон бывший законный обратно вызывает, директор треста. Слух этот Настя, пожалуй, сама распустила: мол, рассорились, проучить захотела. Так что не лепите ко мне своих ненаглядных.

И старушка Водовозова не могла даже втайне для себя вообразить Настю и меня влюбленными. А тут на тебе, будто оскорбили нецензурными словами: они давно сожительствуют! Водовозова работала при двух бывших председателях, считала как раз себя истинной сельсоветчицей и немедленно, в меру своих возможностей, отреагировала на новость — перестала замечать меня и Настю. Она еще больше похудела и пожелтела, и, вероятно, от какого-то внутреннего надрыва на нее напала икота, ничем не остановимая: сидит весь день, щелкает костяшками счетов, дико озирается по сторонам и беспрерывно «кукует», будто отмеривает кому-то бессмертному долгие годы жизни или внушает сама себе: бди, следи…

Настя прибежала на работу, по ее же выражению, «как психически сдвинутая», и сразу ко мне, задыхаясь словами:

«Что же это такое, Николай Степанович? Какой ужасный наговор! Это все против вас, из-за той проклятой бочко-ящикотары мстят вам, я все понимаю. А что меня оклеветали, так я для них кто — одинокая приблудная бабенка, которая все стерпит: сейчас бегу в сельсовет, а бабы вслед головами качают, хоть бы одна на «здравствуй» откликнулась. Знаю, у женщины один враг — женщина. А как же ваши мужчины, Николай Степанович, как они такое допустили? И помалкивать будут?.. Ой, да вас и вправду Алевтина прогнала? Мне хозяйка говорит — с вещами выставила. Не поверила я. Господи, какая же дура, как с такой можно жить?.. Нет, надо что-то делать, жаловаться, в суд подавать. Я ведь знаю, кто эту сплетню пустил, хозяйка проговорилась: секретарша Мосина, дылда эта, Анна Самойловна, дурачка Максу настропалила: мол, если любишь меня, говори всем так-то и так-то, фото показывай. Сам Макса и проболтался моей хозяйке: жалко Настю, ласковая, угощает сладеньким, но Анну Самойловну больше люблю, жениться пора мне… Больного человека не пожалели, Николай Степанович, подумать только, и хитро все у них: что взять с дурачка? В случае чего — сам выдумал. Но как же, как же люди поверили? Понимаю, не все. Вас тут многие уважают. Но эти, которые поверили, разве они люди?..»

Я успокаивал Настю как мог, просил не горячиться уж слишком, надо подождать немного, спокойно оценить все. И, видно, недоубедил ее, ибо в тот же день вечером она ворвалась вместе с прихваченным на улице Максой в дом Анны Самойловны, желая учинить им очную ставку, но, по своей запальчивости, устроила настоящий погром: обзывала Анну Самойловну стервой, мосинской подстилкой, что было явной неправдой, а потом решила проверить — «баба она или сухожилый мужик в юбке» и принялась сдирать с нее одежды; Макса метался между ними, рыдал, наконец вырвался из дома, привел милиционера Стрижнова.

Нашлись свидетели, был составлен протокол, и потерпевшая Анна Самойловна подала заявление в районный суд с просьбой строго наказать хулиганку Настасью Туренко.


Рассказываю тебе, Аверьян, а сердце щемит — заново переживаю все это. Значит, все и навсегда откладывается в нас, частью души делается, чуть тронь — свежая рана… Ведь что получилось? Хлопотал я о большом, значительном, нужном не только мне одному — и все опустилось до грязной склоки, «бытовухи», как говорят. По спокойному размышлению, однако, и это я себе уяснил: кто, когда гнушался сплетней, наветом, доносом, желая опорочить неугодного? В Америке вон сенаторы из борьбы за президентское кресло выбывают, всего лишь заподозренные прессой в супружеской неверности. Называется это у них «убийство репутации». Хоть и нет у нас таких строгостей, но строптивому не миновать персонального дела, если он замечен в особой приветливости к женщинам. О ловеласах и говорить нечего, эти — рабы своей слабости, а потому послушны и покорны начальникам. Как же было мосинцам не использовать мое женское окружение и, прямо-таки подарок им, — «нежные отношения» между мной и Настей Туренко?

Обстановочка создалась, как говорится, надо бы хуже, да не придумаешь. Сельсовет разваливался: председатель изгнан из дому, на секретаря подано в суд. Нужно было что-то предпринимать. А что? Может, хоть сейчас подскажешь, Аверьян?.. Звонить в райисполком? Кому? Там наверняка все решено: я пишу заявление с просьбой освободить по собственному желанию, и они назначают досрочные перевыборы. Предрайсовета так и не простил мне того «стихийного» избрания: «Мало ли как поведет себя неорганизованная масса — ты-то зачем пошел на поводу, герой наш народный?»


Угадываю, Аверьян, ты хочешь спросить, почему я ничего не говорю о секретаре партийной организации, словно бы его вовсе не было. Как же, был. И все тот же Терехин бессменный. С неменьшим рвением служил он Мосину, чем некогда Сталашко. Годы, правда, прибавили ему солидности, даже важности: нежный румянец щек превратился в багровость отяжелевшего холеного мужика, давно перешедшего на легкое и сытное харчевание. Он и помидорами теперь не занимался. Появилась у Терехина особая привычка: идет по Селу, останавливает любого встречного, спрашивает: «Хорошо живешь? — И, не дожидаясь ответа, одобряет: — Правильно, так и живи!» Подсознательно, он, пожалуй, все-таки стыдился своего благополучия.

Меня к себе Терехин не приглашал (подозреваю, что побаивался разговора наедине и опасался, как бы не подумал чего нехорошего о наших беседах Мосин), я тоже к нему не шел. При случайных встречах на улице ловил мою руку, долго держал в своих влажных оладушках, уговаривая: «Одумайся, а? Чего тебе не хватает? Может, на курорт хочешь поехать? Не разваливай хорошую жизнь, не самый умный небось в государстве, помирись с Иннокентием Уваровичем, а? Такие вы оба замечательные люди… А то не ручаюсь, плохо тебе будет». Терехин огорченно улыбался, смигивая с ласковых водянисто-голубых глаз голубенькие слезы.

Мог ли хоть как-то помочь мне такой партсекретарь?


Пришли в сельсовет Гулаков, Севкан, Богатиков, еще несколько антитарников. Посочувствовали. Повозмущались. Стали думать, как защищаться. Кто-то спросил: не поможет ли нам корреспондент Кондратюк?

Оказалось, Сергей Гулаков звонил уже в край своему тезке, уговаривал приехать, разобраться — мол, травят мосинцы, совсем обнаглели… Кондратюк или не понял всего по легкости характера, или не пожелал влипать в склочную историю («Шерше ля фам — так и есть, во всем ищи женщину и всегда найдешь!») — более важных проблем у него достаточно, и многоопытно рассмеялся в трубку: «С амурными делами, старик, утрясайтесь сами, я тут в своих запутался, и таежная красавица Анюта любовной корреспонденцией замучила…» Несколько посерьезнел он, когда Гулаков напомнил ему о бочко-ящикотаре. «На потоке, говоришь? Наращивается вал?.. Это нонсенс, старик, экономика абсурда, но узаконенная. Бороться непросто. Беру на заметку. Позванивай… и это, никогда не путай амурные дела с работой. Ты же педагог — кого мне учить?.. Привет старику Яропольцеву, как же, помню его секретаря, симпатичная особа, с ласковой одинокостью в глазах… Бывает, бывает! Процветайте там, в местах благословенных… и поцелуй эфирный Анюте, как-нибудь наведаюсь, довыясним наши запутанные отношения».

Выслушав Гулакова, сердитый Богатиков только руками, всегда решительными, беспомощно развел: мол, к кому обращаться, он же на уровне «берлоги будущего» (после громких концертов тяжелого рока все шумное, непонятное, бестолковое стало для него «берлогой будущего») сказал, глядя на свои сведенные, сцепленные руки: «Надо собирать народ».

«Собирали, не помнишь, что ли?» — усомнился его сын Петр, бондарь-поточник, так сказать, один из главных поставщиков продукции, и чуть пренебрежительно сквозь сощуренные, по-девичьи заносистые ресницы оглядел отца: чего тебе-то страдать особенно — на образцах сидишь. Это мы горы рукотворные громоздим.

«По-другому надо. Самых сознательных подготовить. Не все же охламоны — лишь бы деньгу урвать».

«Ну, ты, отец, как вроде на стачку против царизма призываешь. А мы на праздничные демонстрации привыкли ходить».

Все засмеялись, и обычно сонновато невозмутимый старший Богатиков вскипел:

«Стачку не стачку, а терпеть дальше этого нельзя. Мы что — нелюди вовсе? Приучают работать на свалку — совесть теряем, а молчим. Приучат расправы над неугодными им терпеть — душу отнимут. В Японии вон робот взбунтовался, когда ему электронные помехи стали устраивать, насмерть прибил оператора. Предлагаю сход. В основном рабочий. С резолюцией. И чтоб делегацию потом в область направить. Сам поеду».

Так и решили: собрать людей у сельсовета. Но открыто, пусть придут все желающие. Сегодня же вывесить объявления с повесткой: «О моральном облике председателя сельсовета Н. С. Яропольцева». На этом настоял я сам, — пусть каждый скажет, что он обо мне думает, и если большинство сомневается в моей порядочности, я попрошу отставки.

22

Объявления вывесить успели, но собрать сход нам не удалось.

Утром следующего дня ко мне в сельсовет явился главврач больницы Байстрюков и принялся уговаривать меня лечь в больницу, на обследование: он следит, видите ли, за моим здоровьем, нервным я стал, что вполне объяснимо — в семье и на работе неблагополучно, недельки две полечусь, все поутихнет за это время, одумается жена, и тогда спокойно вернусь к исполнению своих обязанностей. Так, себе думаю, неужели решили упрятать меня? Спрашиваю: «В какое отделение положите?» — «К Сердюковой», — отвечает. Понятно, в невралгическое, как психа. «И она согласна?» — «Не возражает», — говорит нагловато и прямо глядя мне в глаза чистенько выбритый, попахивающий хорошим одеколоном рослый красавец Байстрюков (из тех молодых специалистов, конечно, которые ненадолго осчастливливают собой сельские больницы, но зато всю жизнь потом рассказывают: «Вот когда я трудился в таежной местности, ну, доложу вам, условия: оперируешь, а в окошко медведь смотрит…») Скажи я ему сейчас, мол, хочу видеть лично Серд