юкову. Сходит, приведет, и она, невропатолог и психиатр по совместительству, так же невозмутимо будет сидеть напротив, уговаривать меня лечь в больницу, для моей же пользы, зная, что я совершенно здоров.
Каких же мы работничков вырастили, воспитали себе на смену и великую беду?! Они не видят людей в себе подобных, за блага житейские, успех, положение готовы поступиться всем сколько-нибудь духовным в себе, по воле сильных скрепляют своими, подписями любые бумаги, любые несправедливости, лишь бы выбиться вверх, стать рядом с влиятельными и сильными, а то и превзойти их! Один речи зажигательные произносит, не различая в людской массе ни лиц, ни личностей, другой с помощью компьютера конструирует никому не нужную бочко-ящикотару, третьи спокойненько агитируют здорового человека считать себя психически ненормальным… И такая злость во мне вскипела — тут я и взаправду на минуту-другую стал психопатом, — поднялся из-за стола, молча подошел к Байстрюкову, кивком поднял его со стула, повернул лицом в сторону двери и, задыхаясь, выговорил одно слово: «Вон!» Оторопело выскочив в общую сельсоветовскую комнату, главврач сразу же приосанился — вспомнил, кто он есть, и заговорил, четко произнося слова, будто декламируя (наверняка и эта возможная ситуация была им заранее продумана): «Видели, Яропольцев выгнал меня, угрожал, он больной, опасный для общения. Подтвердите!»
К концу дня мои работницы и не такое увидели. Меня пришли забирать, чтобы изолировать от сельчан как психически опасного. Группа была внушительная: Байстрюков, официально одетый во все белое больничное (для смелости?), пухлая леноватая Сердюкова, все отстававшая, три рослых дружинника с красными повязками на рукавах и милиционер Стрижнов, шагавший впереди, как и положено лицу «при исполнении», и чуть обособленно. Я увидел их издали, в окно. Все понял, решил не сопротивляться — кое-кто будет рад бесплатному представлению, — запер сейф и ящики стола, ключи отдал секретарю Насте Туренко (суд пока не тревожил ее), вышел и встретил у крыльца «оперативную» группу… так и хочется сказать сейчас «захвата», но тогда было не до веселого юмора. Спросил, будут ли вязать руки? Обошлось. Стрижнов выступил вперед, меня пристроили за ним, остальные этаким полукольцом позади (чтоб не стрельнул в сторону?).
Поместили меня не в нервное отделение больницы, как ранее вежливо предлагалось, а в пустующую старую церковь. Решили, вероятно, что в общей палате я буду нехорошо влиять на нормальных нервнобольных.
Передохнем, Аверьян? Я почти точно рассчитал — мы к церкви как раз подходим. Посмотри на нее. Хоть это строение мало чем напоминает свое бывшее культовое назначение, но вон обрушенная колоколенка осталась, и основания куполов, так называемые барабаны, видны. Церковь построена старательской артелью, в середине прошлого века, на богатом тогда золоте, и надежно построена: подклеть выложена диким камнем — смотри, какие глыбищи, на чем только их возили! — нижние венцы из мореной лиственницы; крыша — листвяжные доски в два слоя, купола, шатер над колокольней были покрыты отполированной листвяжной же плашкой. У старателей почитался святой Никола Угодник — защитник всех добытчиков, в его честь и была названа церковь «Никола на Реке». Николу славили в престольные праздники, к нему обращались с молитвами, уходя в тайгу на поиски фарта.
Рассказывали старухи: «По ночам светилась церква, в дожжи сухая стояла». Ее разгромили в тридцатом свои воинствующие безбожники. Деревянный резной иконостас, всю утварь переломали, сожгли на костре, батюшку седобородого водили по селу с плакатом на груди: «Служитель мрака и мировой буржуазии!» Пытались сжечь церковь, но закаменелые стены не горели, лишь прокалялись, делаясь еще крепче. Долгие годы потом церковное строение использовалось под амбар — для хранения муки, и хорошо сохранялась мука: всегда был сух пол на высокой каменной кладке, стены не пропускали наружной сырости. Когда наконец прохудилась крыша, мешки с мукой перевезли в другое место, и наши старушки завладели бесхозным храмом (чуть было не превратившимся в «гостиницу» для туристов-рюкзачников): выгребли мусор, помыли внутри стены, заставили мужиков из своей родни починить крышу, принесли иконки и развесили на месте иконостаса; выбрали самую старую бабку Авдотью Севкан как бы старостой церкви; затеяли было хлопотать, чтоб прислали им попа, но ничего не получилось: приход давно снят со всех участков (в патриархии тоже), и это все равно что открывать его заново, потакая религиозному дурману.
Вот сюда, в воскрешенную старушками церковь «Николы на Реке», и поместили меня, безбожника.
Ага, на паперть вышла Авдотья Никандровна Севкан. Давай-ка поговорим с нею немного.
— Добрый день, Авдотья Никандровна!
Старушка морщит в любопытном оживлении свое и без того изморщенное, с неожиданным младенческим румянцем лицо, чуть подается вперед, грудью припадая на палку, наконец как бы выдавливает из водянистых припухлых глазниц каренькие, слезливые и потому кажущиеся недобро острыми зенки, направляет их в сторону голоса, однако мало что видит и спрашивает раздраженно, сердясь на свою немощность:
— Ты, Николай? Вроде вечереет уже…
— Я, Авдотья Никандровна. И со мной Аверьян. Вы его должны знать. Тот учитель, что перед войной у нас жил. Постников по фамилии. А время — да, к вечеру клонится.
— Так он погиб, сказывали?
— Без вести пропал, а потом вот…
— Скажи, какие дела. Прямо как с того свету… Да где же он, тебя вижу как-никак, а возле-то тебя вроде никого?.. Или совсем слепну, своих только и различаю? А может, помню своих и думаю, что вижу?.. А того-то, молоденького, как же, знаю: он у меня молоко не то три, не то четыре зимы брал. По литру в день, помню. Раз приходит, я дою. Вынул кусок хлеба из кармана и давай корову кормить. Зачем, спрашиваю? А чтоб забыла, что ее доят, больше молока даст. И вправду, на цельный литр Милка тогда прибавила. Я ему и говорю: бери, Аверьянка… — во, вспомнила имя!.. — бери, говорю, бесплатно, тебе за ласку корова выдала. Смеется: я с ними умею… В другой раз я пасла Милку, он идет мимо, говорит: «Авдотья Никандровна, разрешите я попасу». Зачем тебе, антиллигенту, такая работа, спрашиваю. Хочу, отвечает, с животным побыть, чтой-то настроение плохое. Да вы не бойтесь, не сглажу, и Милка напасется, и молока полное вымя принесет. И вправду, коровка пришла тихая, добрая и молочка аж цельное эмалированное ведро дала. Ты не ведун, спрашиваю. Нет, отвечает, я пастырь. Так иди в пастухи, раз такой ласковый со скотинкой. Рад бы, говорит, да кто ваших детишек пасти будет? И смеется опять же. А как-то про веру с ним разговорились. Я его не боялась, знала, не ошельмует. Жалуюсь ему: Аверьянка, верующим плохо стало: церкву разорили, иконки свои попрятала, где, кому молиться? Чудные вы люди, отвечает, будто Бог ваш в иконке сидит или в церкови вас дожидается, он же везде, так? Ну и подойдите к окошку, помолитесь на свет божий. Грех-то какой, думала, говорит. А после привыкла, на окошко и молилась. Когда потом, в последнее время, церква опять наша стала, а попа нам не дали, я не шибко и расстроилась: церква, чтоб собираться вместе, а Бог везде, хоть дереву молись — услышит, если истинно веруешь. Меня одно время старухи язычницей даже прозывали. Из-за тебя, Аверьянка… Ага, вроде вижу кого-то рядом с тобой, Николай. И то правда, без вести пропавшие иной раз являются. Ну, здравствуй тогда, Аверьян… как тебя по батюшке?.. ага, Иванович. Чего приехал-то, на кого смотреть? Села не стало, людей нету…
— Как же, Авдотья Никандровна, а строители на Падуне?
— Так те разве останутся?
— Ваших два правнука, сыновья Богатикова, мой Василий…
— Хорошо б — не разбежались. А ты и Аверьяна Ивановича приглашай. Небось давно на пенсии. Чего мучиться в городах? Коровку заведем, а, Аверьян Иванович? Тут ведь в каждом окошке свет божий. Помнишь, учил меня?
— Он помнит, все помнит, Авдотья Никандровна, и благодарен вам за память!
— А чего молчит? Или я только своих слышать могу? Глохну вот тоже. А то вроде слышу Аверьяна Ивановича, вроде тем молодым голосом говорит… Ну, пойду потихоньку, надо к ужину что-то придумать, мужиков аж трое в дому, а баба одна да такая старая. Так вы заходите, повспоминаем, наливочкой угощу.
— Спасибо, Авдотья Никандровна, мы в церковь хотим заглянуть, можно?
— А чего ж. Она не запирается. Покажь, покажь гостю, где ты заместо святого обитал. Господи, чего не увидишь, не услышишь, когда долго живешь!
Старуха довольно твердо спускается по ступенькам с паперти, мелкими шажками, будто плывя, удаляется по улице в сторону своего дома, и Яропольцев говорит:
— Представь себе, ей девяносто с лишним лет. Пережила сыновей и дочек, кто на войне погиб, кто так умер. Константин Севкан — внук ее. Нет, долголетие от предков, его никакой обеспеченной жизнью не купишь. А такое ясное — от души праведной. Согласен?
23
Входи, Аверьян, смотри, Аверьян, дыши, Аверьян… Удивительное дерево лиственница, не зря ты про нее стихи сочинил, когда приехал к нам и увидел тайгу лиственничную. Там у тебя так, помнишь… «Вижу: светится лиственница… и легче дышится, легче мыслится…» Более ста лет этой церкви, этим стенам, потемнели бревнышки, а запах, слышишь, как в сухом бору, и точно, светится дерево. Окошки узкие, высоко, как бойницы, а будто бы светло здесь, будто тот еще свет из стволов исходит, взятый ими при жизни от солнца. Читать и писать можно, каждая икона ясно видна, ну, как в белые ночи, думаю, хоть я их и не видел. Смотри, сколько иконописи понанесли старухи, целый иконостас. И главная их икона здесь, не ахти какая старинная, видно, местного богомаза, но выразительная: Никола Угодник в золоченых ризах и с кожаным старательским мешочком золота в руке. По легенде вроде бы святой Никола спас кроткую страждущую вдовицу с дочерьми от долгов и нищеты, дав ей такой вот мешочек с золотом. Это уж прямо относилось к артельной жизни старателей: помни о Боге, не будь жаден… Кое-что из церковного обихода сохранилось, вон Библия в кожаном переплете с серебряными застежками, бронзовые подсвечники, крест святильный… Не все, значит, пошло в костер и над тайгой дымом развеялось: спасли, приберегли, что было рискованно тогда.