26
Свет любви. Свет надежды… Пока живем — надеемся. Вот я и надеялся: приедет экспертная комиссия, спокойно изучит наши производственно-экономические дела, запретит наконец выпуск ненужной тары, порекомендует перевести комбинат на изготовление, скажем, тех же древесно-стружечных плит, дабы сохранить в целости производство, не лишить работы сельчан… Комиссии, однако, пришлось ждать год, и когда она припожаловала (будто нарочито задерживалась), мосинцы успели навести кое-какой порядок в тарном безобразии: подгнившие бочки и ящики уничтожили, более пригодные в срочном порядке, по какой-то особой директиве, отправили на отдаленные рыбозаводы Охотского побережья. Конечно, комбинат шумел, гремел, штабеля бочко-ящикотары все так же возвышались над Селом, но не были столь угрожающими.
И все-таки комиссия — был в ней представитель из края — довольно категорично постановила: рекомендовать плановым и производственным органам в кратчайший срок свернуть выпуск тары, не находящей сбыта в пределах региона.
Мои предложения о переводе комбината на стройматериалы были отвергнуты, эксперт из края сказал: «Вспомните пословицу: за морем телушка — полушка да рубль перевоз. Дороговатыми станут ваши древесно-стружечные плиты». Мне подумалось тогда, что, пожалуй, он прав: одно дело сколачивать тару и отправлять в ней рыбу и совсем другое — везти за тридевять земель строительные материалы. Но вышло так: специалист оказался правым только на то время. Сейчас бы понадобились наши плиты, плахи, доски и все прочее — речного флота прибавилось, строек стало больше, БАМ не так уж далеко от нас — туда тоже всего строительного прорва нужна. Однако теперь я помалкиваю, говоря про себя: «Спасибо вам, уважаемые экономисты, за ваше, извините, узкомыслие!» Гремел бы здесь — вообрази, Аверьян, — стройкомбинат, возобновился бы повал и сплав леса, Село быстро бы переросло в рабочий поселок… А места эти редкостной красоты, заповедные — заповеданные самой природой хранить их. Но, признаюсь честно, не знал и я тогда, как иначе сохранить, возродить Село. Теперь знаю. Теперь оно скоро оживет.
Эх, Аверьян Иванович, милый учитель мой! Не ошибся ли ты, назначив мне быть эскулапом? У меня практическая голова, мне достались руки отца-плотника, мне бы строить, проекты чертить, умом по земной поверхности раскидывать! Я бы и компьютерную технику изучил, но не для изобретения бочек без обручей, чем, помнишь, забавлялся начальник КБТ Поливанов, а чтоб разумнее ставить дома, строить заводы, быть в ладу с природой, которая начинает уже шибко сердиться на нас. Я радуюсь, что сын мой Василий по собственной воле закончил строительный техникум. Видно, у нас, Яропольцевых, в крови это — не только мыслить, но и видеть произведения рук своих.
После лирического отступления вернемся, как говорится, к житейской прозе. Комиссия, значит, уехала, увезла в край, область, район свои авторитетные заключения, а тарный комбинат работал — не поверишь! — еще два года. Закрываясь, с прежним разгоном производил продукцию. Мосин высиживал дни, недели, месяцы. Он знал: пока будет сидеть в кабинете — комбинат не остановится. Он ждал перерешений: мосинцы были и вверху. Они действовали. И наверняка дождался бы Мосин звонка: «Гонишь вал? Молодец!» Но время менялось.
В один из тех дней я и сказал Мосину о тебе, Аверьян. Как-то само сказалось. И по такому обыденному делу: доски в тротуаре подгнили, мост через ручей Падун провалился… Я ему и: «Нет на вас Аверьяна, товарищ Мосин!»
Понятно, не до мелких ремонтных пустяков тогда ему было, но как-то разом у меня все накипело. Сидит вот глыба человеческая, поглядывает сонновато из абсурдно огромного куба кабинета в широченное окно (для всеохватного обзора!), видит, слышит изобретенное и сооруженное им, мощно работающее предприятие — и ничто больше его не интересует. Село, быт, люди?.. Все это постольку, поскольку необходимо для производства. Досок не выпросишь, а они вон штабелями вокруг комбината гниют. Имей сельсовет хоть мало-мальски достаточные средства, разве выстаивал бы я по нескольку раз в месяц перед этой «бонзой», как очень точно называл Мосина бондарь Богатиков? Чего тут не скажешь! И Мосин насторожился, услышав твое имя, Аверьян, разомкнул жгучие запятые глаз, спросил:«Кто такой?..» По наитию какому-то непонятному я вспомнил тебя, по наитию же и промолчал. «Пугаешь вроде?» — еще более напрягся Мосин и распорядился по телефону починить тротуары, отремонтировать мост. Не раз потом я припугивал его твоим именем, Аверьян, — бюрократ всесилен, но и труслив: над ним-то тоже сила! Жаль, что поздновато сказалось твое имя.
Но близились, все-таки близились перемены. В ноябре восемьдесят второго умер Брежнев. Чтили его как выдающегося государственного деятеля, большого друга развивающихся стран, верного ленинца, величали многими другими высокими словами. Был и у нас всесельский траурный митинг, Мосин зачитал речь, в которой пообещал умершему генсеку продолжить его великое дело строительства коммунизма, поднять производительность труда, досрочно выполнить пятилетку по выпуску качественной бочко-ящикотары. Выступил и я. И представь себе, Аверьян, с искренней печалью говорил о кончине Леонида Ильича. У нас ведь так повелось (не с царей ли еще?): сидящий на самом верху — чист и непорочен, а все беды в стране — от нерадивых, неумных начальников. Ну, там, в Москве, скажем, что-то могут знать, слышать непечатное о кремлевских руководителях, в нашей же глубинке — новости из прессы, радио да телевидения, и слухам, анекдотам мы обычно мало верим.
Особенно мне запомнились похороны Брежнева, медленные, с надрывной музыкой. Речами на Мавзолее. И был момент, когда я вздрогнул: опускали солдаты на белых полотнищах тяжелый гроб в могилу и под конец не удержали его — послышался гулкий удар о дно ямы. И вроде бы гул этот прошел по Красной площади, содрогнул всю страну. Кто не подумал в эту минуту: каким оно будет, наше завтра?.. И все-таки хорошо помню, звук оброненного гроба не надорвал моей души, напротив, вроде спала с нее многолетняя тяжесть: кончилась «брежневская» эпоха!..
Дня через два Мосин остановил меня на улице, пожал руку, повздыхал задумчиво и сказал, отведя взгляд: «Как думаешь, новый генсек продолжит линию Леонида Ильича?» И сам ответил (себе в подкрепление, мне в назидание): «Там знают, кого избрать, будет достойным продолжателем!»
Наступил восемьдесят третий, начали понемногу прижимать взяточников, приписчиков, кое-кто в центре и на местах лишился своих постов. Покинул наконец и наш Мосин кабинет тарного комбината, срочно переместившись в область.
Помнится, я уже рассказывал, как выглядел его уход. Ни малейшей суеты. Поручив заместителю консервировать производство, брезгливо подписав три-четыре ответственные бумаги, будто его тошнило от всего, что могло как-то повредить родному комбинату, радушно простился с работниками дирекции, показав им напоследок борцовские плечи, стриженный под бобрик квадрат головы, вздернутую кверху руку с вытянутым пальцем, несокрушимо твердую походку: мол, ухожу, но помните: остаюсь в номенклатуре.
Пожалуй, к месту будет вот о чем поразмышлять. Что же, наш Мосин, его начальники, другие так ругаемые теперь управленцы не понимали, что они вредят обществу, производя бракованное, а то и вовсе, ненужное? Думаю, догадывались. Но они всего лишь — гайки, болты, винтики одной бюрократической машины и потому или исправно функционировали, или заменялись другими. Мелочь — один комбинат, один колхоз, завод, одна контора… Есть высшие цели, и с тех высот все приемлемо, что работает, производит, лепит, штампует. Сегодня не нужно — завтра пригодится. Нарастали бы мощности, воспитывались бы кадры. Но отдай, скажем, тот же тарный комбинат лично Мосину, кому-либо другому из могущественного управленческого аппарата — немедленно закрыли бы или перепрофилировали, дабы иметь сбыт и доход. Тут же — не мое, вверху смотрят глубже, видят дальше. Те, вверху, показывают еще выше. А самым верхним ничего не остается, как показывать вниз: мол, так утвердилось, устоялось, не все хорошо, конечно, в такой системе, но на нее можно опереться. И работает, исправно функционирует, процветает огромная бюрократическая машина. Сама для себя. Подбирая нужные ей гайки, болты, винтики… Так и вышколились в управленчестве мосины разных рангов и им подобные потребители инструкций и вышестоящих указаний. Ладно бы только отчитывались, посиживая в своих огромных кабинетах, — нет, им не терпелось влиять, утверждаться. И поражалось бюрократической психологией все и вся: вот крестьянин с восьмичасовым рабочим днем (есть у него на личное пропитание, а там хоть трава не расти!), вот рабочий у станка, что тебе конторщик, на постоянном окладе (с тринадцатой зарплатой в конце года), вот ученый, изобретающий, умствующий исключительно ради диссертации… Старательные работники содержали лентяев, доходные колхозы — убыточные, преуспевающие заводы — отстающие… Все усреднялось, подравнивалось. Главное, были бы впечатляющими общие показатели. А это ли не благодать для всеохватного воровства, приписок, погони за почестями и орденами: кто и кому может сказать — ты непорядочный человек, занимаешь не свое место, получаешь незаработанные деньги?
Одно не учитывалось. И главное. Homo sapiens — человек разумный все-таки. А ему запрещали мыслить. Он превращался постепенно в Homo primitivus — человека примитивного. Разве можно от такого требовать сознательности, совестливости, производительности? И как идти с ним в третье тысячелетие?
Но вернемся к нашему повествованию. Отбыл Мосин, и в тот же день — о, невероятное! — комбинат затих.
Остановилось сердце Села? Нет. Перестал переваривать древесную пищу не в меру раздувшийся желудок его. Без питания же, как известно, не может существовать и какая-нибудь инфузория. Село начало умирать. А так как оно прежде всего — люди, то им, людям, пришлось вынужденно искать новые места для проживания и пропитания.
С антитарниками расстался я, конечно, дружески. Гулаков шутил: «Очаг остается. А это главное. Значит, мы снова можем собраться вокруг яропольцевского огонька. Жди нас, Николай Степанович. И позови, когда будем нужны!» Мосинцы, да и не только они, многие из молчаливого большинства, не подали мне руки на прощание. Начальник КБТ, известный тебе Поливанов, со своей всегдашней ироничной полусерьезностью и привычкой смотреть в пространство, сказал: «Зря, зря, старикан, ты прикрыл это могучее производство. Я хотел расшириться, двух друзей головастых пригласить — создать очаг мировой конструкторской мысли посреди девственной природы. Твой очаг, мой очаг… Такой бы пожар тут раздули!» А один, бригадир-ударни