Войди в каждый дом — страница 114 из 147

Егор являлся с конюшни поздно, и, глядя на его чу-гунно-темное, тяжелое лицо, Анисья ни о чем не спрашивала. Мужика будто перевернуло — ввалились щеки, 'заросшие рыжеватой щетиной, проступили вмятины на висках, посуровели, поджались губы, и только одни глаза жили, поблескивая холодно и угрюмо. Умывшись, Егор молча садился за стол, молча хлебал щи, вперившись намертво в одну точку, и спрашивать его становилось боязно. Впервые за все годы жизни Анисья не знала, что таилось за этим собранным в морщины лбом, о чем он думал, чем маялся, будто не кровный муж; сидел за столом, а случайный, захожий человек.

Если бы не заботы о доме, о ребятишках, о корове, она и сама не находила бы себе места. Заботы спасали, смягчали тяжкий гнет. Вставала чуть свет, готовила еду и оставляла на целый день в печке, потом бросалась к другому делу, к третьему, так и крутилась до ночи, все на ногах, чтоб некогда было присесть и собрать мятущиеся мысли. Но сколько ни суетилась, дела не убывали, а, кажется, прибавлялись еще, и она не помнила, как добиралась до кровати…

Самые большие хлопоты приносила корова, которую теперь пасли в овраге попеременно с соседями. После школы в овраг отправлялся Васятка, сидел там дотемна; днем, когда можно было оторваться от дома, Анисья бежала с корзинкой за деревню, накашивала травы по обочинам, тащила на спине вязанку, а спереди туго набитую корзину. Приводила корову из овражка, бросала ей сочную, пахучую траву, ставила пойло, замешенное горсткой отрубей, слушала, как посасывает Милка густую жижу со дна шайки, и это были редкие минуты, когда на душе у Анисьи становилось хорошо и покойно…

В ночь на двадцатое Егор пришел с конюшни поздно: ребятишки давно уже угомонились и спали. Скинув тужурку, он наскоро умылся, но, присев к столу, вдруг отложил ложку в сторону.

— Не пойдет мне никакая еда в горло…

— Аль захворал? — Анисья коснулась рукой его лба.

— Вся деревня болеет, а я чем здоровее?

Она мигом постелила постель, и он грузно лег навзничь.

— Может, свет не гасить? — Анисья стояла в одной рубашке у стола и загораживала ладошкой стекло лампы.

— Гаси, чего там, — устало отозвался Егор. — Чего зря керосин жечь!..

Она потушила лампу, босиком прошла по домотканому половику до кровати, легла, стараясь не потеснить Егора, не потревожить, потом нашарила в темноте большую его руку, взяла к себе на грудь, как ребенка, прижалась к ладони щекой.

— Рубаху надо завтра сменить тебе, а то пропотел весь, — тихо сказала она, чтобы только услышать в ответ его голос.

Егор не откликнулся, лежал не шевелясь, чужой и далекий.

— Алену опять сегодня учительница хвалила — страсть, грит, смышленая! Одни пятерки стала приносить!..

Егор сунул руку под подушку, достал папироску, чиркнул спичкой, осветив на миг грозно сведенные к переносице брови. Он сделал затяжку, другую, потом будто задержал в себе вздох, и Анисья услышала то, что заставило ее похолодеть.

— Придется и нам отвести свою, Аниска…

— Кого вести? Куда? — чувствуя, как все немеет в ней, спросила Анисья, оттолкнула его руку и села в кровати. — Не отдам корову! Слышь? Всю жизнь тебя слушалась, как раба за тобой шла, а тут поперек лягу, что хошь со мной делай! Не отдам!..

— Да тише ты, ребят разбудишь…

— А пускай! — Анисья повысила голос. — Пускай узнают, чего их отец удумал! Может, они в ножки тебе за это поклонятся!

— Будет тебе, будет! — упрашивал Егор.

Он не спорил с ней, словно признавал ее правоту, но она хорошо знала, что невозможно заставить его не делать то, на что он решился.

— Значит, ты на словах только храбрый? — не унималась Анисья. — Хвастался под Аникеем огонь развести, а сам на колени перед ним становишься?

Такого Анисья не испытывала за всю свою жизнь с Егором. Она пугалась того, как захлестывали ее злоба и ожесточение против отца ее детей, но в эту минуту и ненавидела и презирала его.

— Может, ты уже заодно с этой шайкой-лейкой, так и скажи! — жалила и жгла Анисья, уже не владея собой, крича как в беспамятстве. — Теперь буду знать, на сколь тебя хватило! С кем мне век доживать!..

Егор поймал в темноте ее руки, она стала вырывать их, но, словно железными обручами, его пальцы охватили ее запястья и не отпускали.

— Послушай, дурная ты баба… — Голос его был глух и вкрадчив. — Мне еще тяжелей, чем тебе, пойми ты! Ну не могу я себя от людей отрывать!.. Раз для всех беда, пускай и для нас беда будет!

— Гляди, какой Христос выискался! — Анисья хрипло рассмеялась. — Да кому это надо, чтоб ты за других страдал? Кому-у?

— А ты хочешь, чтоб чужим детям было плохо, а нашим хорошо, да?

— Егор! Как у тебя язык поворачивается? Это же ты про своих детей! Про кровных!.. Какой же ты отец? Даже птица глупая несет своим птенцам что ни попадя, а ты никогда никого не щадишь — ни себя, ни самых тебе близких!..

— Нельзя нам в особицу от всех! Нельзя! — твердил свое Егор и, загасив одну папиросу, тут же снова чиркал спичкой, закуривая другую. — Буду за троих ворочать, не пропадем!.. Совести моей не хватит одному жить сытому — лучше уж помереть, чем так повернуться к людям…

— Казнь ты моя! — Анисья уткнулась в душную мякоть подушки, плечи ее затряслись.

Егор положил руку на ее спину, молча гладил, успокаивая, потом повернул ее лицом к себе, вытер ладонью мокрые щеки, прижал ее к груди, замер, словно не дышал вовсе. Он долго лежал так, то ли не желая тревожить Анисью, то ли боясь, что, расслабив себя, не выдержит и заплачет вместе с нею. Анисья, опустошенная слезами и горем, сонно дышала у его груди, будто больная…

Утром, когда он проснулся, Анисьи рядом не было. Ребята еще не вставали, в серые окна тек хмурый рассвет. На улице, видать, было ветрено — неспокойно кипела листвой рябинка в палисаде, шум ее доносился в избу.

В избе пахло хлебом и чем-то еще едва уловимым. Егор приподнял голову с подушки, увидел подойник на столе, понял — пахло молоком. Утренним, парным. Анисья внесла его, не процедила и куда-то вышла.

И если бы не знать, что сегодня за день, не знать, что творится сейчас в каждой избе, он бы не поднялся так рано, полежал, подумал. На конюшне с утра Саввушка, можно бы и повременить.

Но как вспомнил, ровно пружиной выпрямило его. на кровати. Стараясь не будить ребятишек, вышел в сени, на крыльцо и тут остановился, уловив ласковый, нараспев голос Анисьи:

— Ешь, моя красавица! Ешь досыта, вволюшку!..

Будто схватили сердце Егора в кулак и долго не разжимали. Он стоял, задохнувшись от боли и жалости, слушая, как нашептывает, напевает Анисья в сарае:

— Не вороти морду-то! Не вороти! Кто теперь будет баловать тебя? Кто?

Он хотел окликнуть Анисью, но раздумал, вернулся в избу, взял буханку хлеба, отрезал два больших ломтя, посолил круто солью, выловил из чугунка на шестке несколько картошек, сунул все это в карман тужурки и отправился на конюшню. Дул ветер в лицо, пылила дорога, подслеповато щурились окна изб, хлопали двери — видно, деревня сегодня проснулась раньше обычного, а многие, гляди, и вовсе провели ночь без сна…

День показался Егору изнуряюще долгим. Лошади не были в разгоне — мало кто вышел в поле на работу, никто не явился просить подводу для своих нужд. К вечеру он уже знал, что многие отвели своих коров, но еще крепился, будто держал себя на невидимой привязи, тешил несбыточной придумкой: а вдруг кто-то в последний час остановит зарвавшегося Аникея и вся эта затея рухнет? Мало ли чего не бывает в жизни, и тогда ему незачем будет ломать себя через силу…

Домой он пробрался глухим проулком, около своего двора затаился, прислушался. Не хотелось лишний раз терзать жену и детей, но стоило ему стукнуть калиткой, как на крыльцо высыпали ребятишки — впереди худенький Миша, за ним Аленка, накинувшая на плечи материнский платок, такая же строгая лицом, как Анисья, возле них косолапо топтался младший, отцов любимец.

— А мать где? — спросил Егор.

— В избе, где же… — ответила Аленка.

Дети стояли рядком и сторожили каждое его движение, так что Егор почувствовал себя будто связанным.

— Поведешь, тять? — спросил Миша.

— Все поведут, сынок… А мы чем лучше? Ребятишки молчали.

— И телочку тоже отдашь? — неуверенно спросил младший.

— Не-ет, телочку оставим… — Егор еле выдавливал слова. — Скажите матери, что я пойду…

Пока он выводил корову, Алена сбегала в избу и вернулась.

— Мамка сказала, пускай ведет!

Он дернул за веревку, корова нехотя ступала за ним, точно была в неведении, куда это тянет ее хозяин в столь поздний час.

В тот вечер в избе было особенно тихо, как после похорон; ходили присмирев, говорили шепотом. За стол не сели, пока не вернулся отец; ребятишки старательно скребли ложками дно чашки с кашей, перед каждым стояла кружка, полная молока. Они запивали кашу молоком, шмыгали носами и не смотрели на отца.

Огонь в ту ночь не гасили совсем — лампа до свету горела с привернутым фитилем и стала блекнуть лишь в рассветном сумраке.

Когда Егор открыл глаза, Анисья, одетая по-будничному, уже хлопотала у стола.

— Куда ты в такую рань?

— Провожу Милку в стадо, все бабы идут. — Голос Анисьи был ломкий, как после тяжелой и долгой болезни. — Нынче их на тот берег будут переправлять на пароме, на луга…

— Не сыпь соль на рану, и так на тебе лица нет!

— Сыпь не сыпь, пока болячка не отвалится — не отдерешь.

Егор не стал ее отговаривать, натянул тужурку, кепку на самые глаза, и они вышли.

Они думали, что явятся на скотный двор первыми, но еще издали увидели толпившихся у загона колхозников, оттуда неслись крики и пощелкивание кнута. По загону среди стада разномастных коров толкался пастух Ерема, тощий, высокий, в теплой шапке и драных валенках с калошами из автомобильной камеры.

— Вон и наша Милка, — дергая Егора за рукав, зашептала Анисья, меняясь в лице.

Но Егор даже не посмотрел в ту сторону, разом охватывая взглядом быстро растущую толпу, примечая в ней посторонних, приехавших, видно, поглазеть на даровое зрелище. У изгороди рядом с Лузгиным крутился какой-то совсем незнакомый человек в черном берете и кожаной куртке с «молнией». Толстый и юркий не по летам, он размахивал руками, г