— Тогда, прости, я не понимаю тебя. — Пробатов был сбит с толку. — Ты нее с Тимофеем как будто неплохо живешь, а?
— А я Тимофея и не хаю, — спокойно ответила Любушкина. — Разве я себе никудышного какого выберу? Но первый у меня был орел! И сам ввысь рвался, и меня за собой тянул.
Она глубоко вздохнула, подула на блюдце, отпила глотка два и чуть отстранилась от стола.
— Тимофей, конечно, мужик добрый и жалеет меня, а все ж сосет у него внутри, что я, а не он, делами-то ворочаю… Намедни сидим поздно вечером — в доме прибрано, тепло, по радио музыка хорошая играет… Я за книжку взялась, и он что-то мастерит. А потом поднял голову да вдруг ни с того ни с сего и брякнул: «Побить бы тебя разок, что ли, Паия? А то тошно, прямо сил нет…» У меня глаза на лоб полезли — и смешно, и плакать хочется, вот дурень, чего сморозил! Вишь, власть ему хочется надо мной показать! «Ну побей, говорю, если тебе легче от этого будет, я согласная…»
Пррбатов рассмеялся, но, взглянув в задумчиво-строгое, без улыбки лицо женщины, замолчал.
— Как первого убили, думала, и сама жить не буду, — тихо рассказывала Любушкина. — А тут еще в колхозе маета… Скот дохнет, жрать нечего — завяжи горе веревочкой… Собрали как-то нас в клубе, слышу, бабы меня называют. Я аж похолодела вся. «Загубить меня хотите!» — кричу им, а сама чуть не в голос реву. «Будем слушаться, говорят, не загубим!» И как я на такое дело тогда пошла — ума не приложу!..
— Народ тобой, Паня, доволен, — как бы стараясь утешить председательницу, сказала мать. — Чего ж еще?
— А есть такие, что беспокоят или критикуют тебя? — спросил Пробатов, и Любушкина впервые за все время разговора посмотрела на секретаря с пытливой настороженностью, желая разгадать, почему он этим интересуется: просто так или по причине какой-нибудь кляузы?
— Люди в колхозе есть всякие, Иван Фомич, — сдержанно ответила она. — На всех не угодишь! Да и без колючих людей тоже жить нельзя — не заметишь, как сам заснешь на ходу… Да и умней народа все равно не будешь, сколько ни пыжься да ни надувайся!..
— Постой, Прасковья Васильевна, — движением руки останавливая Любушкину, сказал Пробатов. — Как же ты понимаешь, что умнее народа все равно не будешь?
— Что ж тут мудреного? — Любушкина пожала плечами, как бы удивляясь тому, что ей приходится пояснять секретарю такие простые мысли. — Я считаю: тот, кто больше других слушает и от всех ума набирается, тот и руководитель хороший… И он от народа ничего не скрывает, и народ от него не таится… А народ завсегда все знает и болеет за все душой, он сильней сильного!..
— Да, да, — закивал согласно Пробатов, радуясь и удивляясь тому, что мысли Любушкиной созвучны его недавним мыслям, — Ну, а что ты будешь делать, если на собрании или вообще в колхозе возьмет верх отсталое настроение? Ты и тогда скажешь, что умнее народа нельзя быть?
Любушкина ответила не сразу. Она считала, что Пробатов затеял этот разговор не без умысла, с какой-то потайной целью, и опасалась, как бы со своей бабьей откровенностью не брякнуть чего не следует! Как и все в колхозе, она гордилась, что руководитель области был уроженцем их деревни, и — чего греха таить! — ей хотелось чем-нибудь удивить его, похвалиться новыми постройками, ценной для хозяйства покупкой. Как истая и рачительная хозяйка, она была до крайности самолюбива и несказанно огорчилась бы и обиделась, если бы Пробатову что-либо пришлось не по душе.
«Видно, что-то приметил, — думала она, ничем пока не выдавая своего беспокойства и пытаясь по выражению лица Ивана Фомича определить, что он хочет у нее выведать. — Нет, неспроста он издалека подъезжает, ох, неспроста!»
— Народ у нас в колхозе сознательный, Иван Фомич, его агитировать за хорошее не надо, сам без председателя разберется, что к чему! Да и коммунисты на что? Разве они будут сидеть, в рот воды набравши?
— Ну, а что, если и коммунисты оплошают? Бывает же иногда такое…
— Ну, тогда вы нас поправите, Иван Фомич. Пробатов не сдержал улыбки. Ловка, ничего не скажешь!
— Это хорошо, что ты уверена в людях, можешь их на доброе дело поднять, — сказал он и, поставив под кран самовара пустой стакан Любушкиной, налил чаю и добавил молока. — Позволь за тобой поухаживать, Прасковья Васильевна!
— Спасибо. Это мне надо за вами ухаживать, а мы у себя дома… — Она еще не была уверена, что чутье обмануло ее и Пробатов только и добивался услышать от нее то, что и сам хорошо знал.
И она не ошиблась. Отпив несколько глотков чаю, он, как бы между прочим, поинтересовался:
— Почему вы мост через речку не почините? Материала, что ли, нет?
«Вот оно!» — сказала себе Любушкина, легко разгадав за наивной простотой вопроса таившуюся неприятность.
— Аникей уже успел нажаловаться? Ну и бессовестный мужик!
— А в чем дело-то?
— Как в чем? Значит, он все на меня свалил? Мы же договорились с ним по очереди мост поправлять — один год мы, другой они… А я и так его уже два раза подряд ремонтирую!..
— Вам никогда но приходила в голову мысль слить ваши хозяйства в одно? Конечно, не для того, чтобы из-за моста не ссориться, а для большей взаимной выгоды, а?
Это было так неожиданно, что Любушкина даже привстала за столом, не сводя с Пробатова напряженного взгляда.
— Вы, конечно, шутите, Иван Фомич?
— Нет, зачем же! Ваши соседи с большой охотой к вам пойдут! Я только недавно оттуда, и, судя по всему, там возражений особых не предвидится!
Прасковья Васильевна снова опустилась на стул, отодвинула от себя стакан, с минуту молчала, обиженно поджав губы.
— Они-то, может, и с премилым удовольствием, да вот нам с ними родниться никакого расчета нет…
— Значит, все дело только в том, что нет расчета?..
Она понимала, что, отвечая так, ставит себя в невыгодное положение, даже что-то теряет в глазах секретаря обкома, но по свойству своей горячей и самолюбивой натуры не могла уже сдержаться.
— Вы сами понимаете, Иван Фомич, что неволить нас никто не может, а я одна такое дело не решаю — куда люди, туда и я! Но закрывать на правду глаза я тоже не хочу! У нас люди уже наработаются досыта, а в Черем-шанке только с постелей встают! У нас скажи что — повторять не надо, сразу делают, а у них лаются все друг на друга до хрипа… Идти, конечно, и с гирями на ногах можно, да будет ли прок какой?
— Кто их, черемшанских, не знает! — поддержала председательницу мать. — Сроду по чужим огородам да садам шастают!
— Неужели всем миром так и совершают нашествия — женщины, старухи, дети? Может быть, даже во главе со своими бригадирами?
— Я, Ванюша, о подростках. — Мать была явно смущена. — Есть там у них такие.
— А у вас, безусловно, любителей лазить но чужим садам нету? — открыто насмехался Пробатов. — У вас все мальчишки ангелы?
— Да не в ребятах суть, — сбитая неумелой поддержкой Евдокии Павловны, хмурясь, сказала Любушкина. — Сколько раз можно объединяться? Мы себе один раз уже взяли бедный колхоз…
— Да, года два, может, придется потерпеть, пока снова в силу войдет. Не хмурься, Прасковья Васильевна, дело говорю. Одни их луга дадут такое, что вам и не снилось, — стадо раза в четыре сможете увеличить, а если станете еще травы подсевать, зальете молоком всю область. Капуста у них плохо родится, культуры у них, что ли, нет настоящей, а вы там возле реки на заливных илистых землях будете брать урожай побольше, чем у себя. Опять же за рекой озера у них, птицу разведете и осенью целыми машинами станете в город возить. Не веришь?
— Оно со стороны, конечно, рай, а не жизнь получается… Только где мне с ними управиться! Аникей все горлом берет.
— Не плачься, не строй из себя горемыку! Почувствуют люди настоящий интерес и работать начнут так же, как и ваши колхозники. Да и не стану скрывать от тебя — объединитесь, и одним плохим председателем в районе будет меньше.
— Ну, Лузгина легко с места не сдвинешь, с мясом надо будет рвать! — Любушкина рассмеялась, но тут же свела строго брови. — Не уговаривай понапрасну, Иван Фомич. Не по плечу эта ноша мне, да и надоело, по правде: тянешься, тянешься — и как в сказке про белого бычка.
— Значит, ты категорически против?
— Да что я! Не захотят наши с ними родниться. А насильно мил не будешь.
Пробатов слушал, не поднимая глаз, словно стыдясь чего-то, испытывая чувство разочарования и усталости.
— Настаивать на вашем объединении никто, конечно, не будет, — сказал он, наблюдая за растерянным, в малиновых пятнах лицом Любушкиной. — Это ваша воля и ваше доброе желание! Но меня вот что удивляет, Прасковья Васильевна: как вы можете людей целого колхоза огулом зачислить в лодыри? И потом вот еще: вы уверяли, что народ у вас в колхозе сознательный, что его на хорошее дело агитировать не надо, а сейчас вдруг, даже не спросив мнения всех, самолично за них отвечаете? Как же после этого прикажете понимать ваше рассуждение о том, что умнее народа все равно не будешь, а?
Любушкина сидела, опустив голову, затенив ладонью глаза, и не отвечала…
Пробатов уехал из деревни под вечер, когда откланялась Прасковья Васильевна. Они посидели еще немного в сумерках, и мать вышла его проводить.
— Шерсти па днях па базаре купила. Чудо какая хорошая! — похвалилась она, когда вышли в сени. — Хочу вам всем носки вязать. Сперва тебе, а уж потом…
— Не надо, мать, у меня же есть носки.
— Эка сравнил! — чуть было не обиделась мать. — Да нешто магазинные с нашими могут спорить?
— У тебя и так хватает работы.
— Не отвалятся руки-то! Или ты носить не хочешь? Тогда скажи.
— Да нет, свяжи, пожалуйста. Кто ж от добра отказывается?
Деревня тонула в сумеречной мгле, моросил мелкий дождь. Пробатов оглянулся на мать, шедшую рядом в наброшенном на плечи платке, и забеспокоился:
— А ты не простудишься? Уж больно легко оделась… Мать засмеялась.
— Что-то ты пужливый стал, Ваня! Забыл, что ль, как я босиком на снег выскакивала? Бывало, мою дол, не хватит воды, и по снегу, аж пар валит, наискосок, через улицу так и прожгешь до колодца!