— Много ты понимаешь, невежа!
Серафима презрительно скривила губы, приблизила лицо к овальному зеркалу, пощипала, выравнивая, черненые брови, примяла их, послюнявив палец.
Не обращая больше внимания на мужа, она стянула в узелок волосы и поднялась — сухопарая, высокая и сутулая, блестя жирно смазанным лицом.
— Завсегда врываешься домой, как бандит! За всю жизнь ни одного хорошего слова от тебя не слышала, все «давай» да «жива»…
— Ну, теперь нам разводиться поздно, хочешь не хочешь — терпи, тебя никто не возьмет, и я уж все зубы на тебе проел! Так что перестань скулить. Покличь вон лучше Никишку, брательника, позарез нужен.
Он собрал в кучку разложенные на столе вороха разноцветных материй, свалил одним махом на диван, коротко приказал:
— Вернешься — сготовь чего закусить: может, гости будут!
— Гости! Гости! — заворчала, одеваясь, Серафима. — Дня не проходит, чтобы кого-нибудь задарма не кормили! Не дом, а постоялый двор какой-то! Ни передыху тебе, ни покойной минуты…
— Пожалела, жадюга! — Аникей гневно хмыкнул, свел к переносью брови. — Вот скинут меня, тогда небось от всего отдохнешь!
Серафима сразу застыла, открыв рот, с минуту остолбенело смотрела на мужа, потом всплеснула руками, е хрустом заломила пальцы, застонала:
— Да когда ж это кончится, господи! Кто же ато опять под тебя яму роет?..
— Яма-то все та же, старая, вся суть в том, кто кого столкнет в нее… Ну да ладно рассусоливать — тони сюда Никишку! От твоих причитаний не легче.
Ворожнев явился тут же, хмурый, небритый. Он долго шаркал ногами у порога и так грозно супился, что даже Аникея взяла оторопь.
— Ты что, по-хорошему глядеть не можешь, Никита? Меня и то страх берет. Ребятенка какого можешь до смерти перепужать. Зарос весь, как медведь…
— Озвереешь, коли тебя норовят в берлогу загнать… Брательник, судя по всему, не настроен был шутить, скинул галоши и, сотрясая каждым шагом посуду в шкафчике, приминая половицы, протопал в горенку.
— Выкладывай скорей, что знаешь, — торопил Ани-ней. — Какие новости-то?
— Всю деревню разворошили — как пчельник гудит. И всякая букашка старается тебя побольнее ужалить.
— Ты туману-то не напускай! Ты толком выкладывай, что народ-то говорит?
— Да народ от меня как от бешеного шарахается. Так бы и разорвал иного на куски!..
Он скрипнул зубами и, не снимая кепки, грузно опустился на затрещавший под ним стул.
— Ты зря не зли людей, Никита! — смиряя крутой нрав родича, тихо посоветовал Аникей. — Другой обозленный дурак может такое выкинуть, что и самому что ни на есть умному не придумать. Пока волоки из наших рук не вырвали, надо с умом править, а то на таком раскате, не ровен час, не заметишь, как и вылетишь.
— Чего доброго! — согласился Ворожнев и, положив на стол свои длинные, кряжистые руки, медленно разжал большие кулаки, вздохнул. — Сами напрашиваются, черти! Не хочешь, да сорвешься… Я ведь к тебе не один…
— Я вроде тебя одного звал…
— Этот гость нам не помешает, — Ворожнев довольно ухмыльнулся. — Хромоногого захватил я с овсом…
— Какого хромоногого?
— Да Саввушку! Егора Дымшакова напарника!
— Эх, жалко! Не того ты накрыл! — Аникей не выдержал, взволнованно зашагал по горенке, потирая руки. — Вот ежели бы Егорку подмочил, я бы для тебя не знаю что сделал. Ничего бы не пожалел.
— Дав это толковать — воду в ступе толочь, — пожал могучими плечами Никита, — Я уж чего, кажись, ни пробовал, с какой стороны ни заходил — иной бы, как муха на липкой бумаге, увяз, а этот с голоду сдохнет, а рук марать не станет.
— Не теряй веры, брательник, мы его еще подкуем, дай срок! Много этот варнак халнул?
— Да без малого куль пелый.
— Где он своей судьбы дождался?
— На крыльце стоит, в мыслях уже со всеми простился — я еще страху-то нагнал для начала!
Через минуту Ворожнев ввел в горенку конюха Сав-вунтяу. Прихрамывая, тот сделал несколько шагов и остановился, опираясь на суковатую палку, держа на весу левую ногу. Щуплый, низкорослый, с узким остроносым лицом, он скорее походил на подростка, чем па зрелого, в годах мужчину. На подбородке торчали редкие сивые волосинки, тонкие губы посипели, твердо сжались, па потрепанный ватник налипла сенная труха, одно ухо малахая болталось.
— Ты что ж не здоровкаешься, Саввушка? — негромко спросил Аникей.
Конюх убито молчал.
— И чтой-то ты ноне невеселый? — продолжал тихо допытываться Лузгин. — Может, повздорил с кем али нездоровится? Тогда ты, брат, не запускай свою болезнь, а то как бы хуже не было!
Саввушке была известна эта манера председателя — неторопливо, с издевкой изматывать тех, кто попадался ему в руки, поэтому он считал за лучшее отмалчиваться.
— Один ты на это темное дело решился? — все так же, не повышая голоса, спросил Аникей и участливо тронул конюха за плечо. — Или толкнул кто тебя на это? Чего ж ты, пятак-простак, один наказанье понесешь? Если ношу пополам разделить — легче будет!
Конюх дрогнул ресницами, раскрыл было рот, но тут же снова упрямо сжал губы.
— Ты что, пьянь беспробудная, язык проглотил? — не выдержав, крикнул Ворожнев, — Небось в тюрьме стоскуешься по нашему разговору, да поздно будет!
— Погоди, Никита, не забегай вперед! — остановил брата Аникей. — Ну, попутал дьявол человека, выпить до смерти захотелось, а выпить не на что — вот и взял. С кем не бывает! Зайдет ум за разум или кто другой надоумит, а он, может, тут вовсе и ни при чем, а? Он нам сейчас скажет, и мы отпустим его подобру-поздорову.
Он подошел вплотную к Саввушке, поднял его лицо за подбородок и отпрянул: вместо жалкой растерянности глаза конюха горели нескрываемой ненавистью.
— Я, может, самый что ни на есть последний человек, и хуже меня в деревне никого нету, — гневно выдавил сквозь зубы Саввушка. — Но все ж совесть моя не совсем сгорела, и я свой позор на Дымшака перекладывать не стану!
— А чего это ты вдруг про Егора вспомнил? — Аникей сделал круглые глаза. — Его будто никто здесь не упоминал. Я вроде не глухой еще, да и Никита вот не даст соврать…
— Знаем мы твоего Никиту! — Саввушка злорадно усмехнулся и судорожно глотнул воздуха, словно набираясь сил. — Вам бы только и забросать грязью Егора-то… Да навряд ли удастся! Золотой, он и в грязи блестит!..
На минуту в горенке наступила гнетущая тишина.
— Вон ты как закукарекал, — протянул Аникей и, отступив от конюха, развел руками. — Ну, тогда не взыщи — золотой, позолоченный, сверху медью околоченный! Лет пять, а то и поболе посидишь за решеткой — гляди, и голос прорежется. Веди его, Никита, к участковому, составляйте протокол, и дело с концом!
Он повернулся к Саввушке спиной и закричал жене:
— Серафима! Принеси нам червячка заморить, а то подсасывает — терпенья нет!..
Конюх не уходил, словно все еще на что-то надеялся. Он опустил голову и снова смотрел в пол, лицо его было бледно.
— Ну, чего ж ты торчишь? — легко толкнув в плечо, выводя его из задумчивости, спросил Ворожнев. — Нам тут верстовой столб ни к чему.
Саввушка, прихрамывая, опираясь на свою палку, поковылял к порогу, и здесь силы оставили его — он не выдержал, рухнул на порожек, голос его слезно задрожал:
— Не губи… Аникей Ермолаевич!.. Ребята ведь малые! Жена хворая— в могилу ее толкнуть!.. Пропадут они без меня, как есть пропадут!.. Пожалей!..
— А ты много их жалеешь, прощелыга этакий? Вас пожалеешь, а вы потом как собаки набрасываетесь. Проваливай! Проваливай! Надо было раньше думать, когда воровать собрался.
— Кабы знал, где упасть, так соломки подстелил… — всхлипывая, размазывая ладонью слезы по лицу, говорил Саввушка. — Пылинки сроду не возьму, не то что… Неужто сердца у тебя нет?
Аникей не удостоил его ответом, молча принял из рук жены кусок жареной курицы, посыпал солью и стал есть.
— Огурчика дай соленого, — сказал он Серафиме, — А то суховато.
— Прости ты меня, окаянного, — с неутихающей дрожью в голосе ныл Саввушка. — И за язык мой прости — просто так брякнул, с пылу…
Аникей обглодал все косточки, вытер ладонью мясистые губы и минуты две глядел на конюха.
— Быстро ты затрещал, орех грецкий! Еще ни разу тебя молотком не ударили, а ты уж раскололся! А туда же, в герои лезет, орет черт те что! — И неожиданно возвысил голос: — А ну встань, босяк!
Конюх схватился за палку, но она выскользнула из рук и отлетела в сторону; тогда он уцепился за косяк и поднялся, не спуская с председателя умоляющих глаз.
— Ради детей покрою твой грех, — проговорил Аникей, но голос его по-прежнему дышал угрозой. — И запомни, ежели я еще хоть раз услышу о тебе худое слово — моли не моли, ни за что не пощажу! За этот же самый куль овса сядешь!
— Да нешто я… Аникей Ермолаевич!.. — расслабленно бормотал Саввушка. — Как рыба буду молчать, вот как на духу…
— Ишь сбросил гнет с души, понес с дури-то! — останавливая конюха, сказал Ворожнев. — Ты слушай, что тебе наказывают, да на ус мотай! Тебе жизнь дарят, а не премию за работу выдают, а ты расслюнявился тут…
— А если образумишься и путное что сотворишь — я тоже не забуду! Я чужие обиды не считаю. Не для себя живу, а для людей… Ну вот так… А теперь валяй!
Аникей махнул рукой, Саввушка судорожно качнулся ему навстречу, точно норовя поблагодарить за прощение, но Ворожнев, обхватив его за плечи, выпроводил из горенки.
— На деле спасибо скажешь, а словами мы и так объелись!..
Из сеней он вернулся в сопровождении Нюшки, а следом за ними явилась из кухни и Серафима, с ревнивым любопытством поглядывая на нелюбую гостью.
Но Нюшка была не из тех, кого можно смутить недобрым взглядом, она везде привыкла чувствовать себя как дома. Сбросив стеганку и теплую шаль, она предстала в черной атласной юбке и нарядной малиновой кофте. Как бы только что заметив Серафиму, она удивленно подняла густые брови, ласково заулыбалась ей.
— Что-то вы вроде с лица изменились, Серафима Прокофьевна! Хворь, что ли, какая вас мучает?