Войди в каждый дом — страница 2 из 147

— Не вздумай в дом лезть! — крикнул вдогонку Корней. — Измажешься впотьмах!

Она не собиралась осматривать дом, но, услышав последние слова отца, отыскала непрочно прибитую доску, оторвала ее и, больно ударив колено, исцарапав до крови руку, забралась через окно в кухню. В доме было теплее, пахло мышами, пылью, плесенной затхлостью.

Ксения нажала кнопку фонарика, и свет вырвал из темноты разваленный свод русской печки. На шестке лежали черный от сажи обломок чугунной вьюшки, изогнутая алюминиевая ложка, в пятне света дрожала паутина с высохшими мухами.

В горнице было пусто и голо, со стен свисали лохмотья пыльных обоев, но, несмотря на всю запущенность, широкие плахи потолка даже при тусклом свете фонарика отливали кремневой желтизной сухого, годы прожившего в тепле дерева; стены, срубленные из вековых, в обхват, сосен, были добротно проконопачены; плотно сбитый пол хранил следы давней покраски.

Ксения вспомнила, как сюда по вечерам сходилась вся семья, все рассаживались за большим столом под оранжевым, с шелковыми кистями абажуром: пили чай, играли в домино, карты, слушали радио, читали вслух интересную книгу или статью из газеты, спорили, веселились — шумно, открыто, на виду у всех.

В ту предвоенную пору семья жила хоть и не в полном достатке, но, однако, ни в чем не терпела нужды. Братья завели себе велосипеды, стали одеваться в красивые, по-городскому сшитые костюмы, неумело затягивали у горла шелковые галстуки, терли до кирпичной красноты рука и, отправляясь на гулянье, наполняли дом непривычным ароматом одеколона.

За синими затейливыми наличниками ворковали голуби, на подоконниках горела герань, в промытые до голубизны стекла заглядывались смуглые рябинки, в палисаде качались алые махровые мальвы.

Обрастал новыми пристройками двор, за огородом поднимался молодой сад, одеваясь по весне в белую кипень цветения, среди приземистых яблонь желтели домики ульев, там не утихал басовитый гул пчел.

Никодим первый в деревне натянул между крышей дома и старой березой тонкую антенну, и сквозь распахнутые настежь окна зазвучала на всю улицу веселая музыка. Короткими летними ночами у лавочки около палисада чуть не до рассвета толпились парни и девушки, играл баян, слышался девичий смех и визг, прожигали темноту огоньки папирос.

— Чего ты там, полуночница, бродишь? — словно над самым ухом раздался хриплый, как бы чуть оттаявший голос отца. — Не клад ли, случаем, отыскала? Гляди на чердак не сунься, а то свернешь шею-то!

Не отзываясь, она толкнула дверь в сени и осветила крутую, без перил лестницу. Здесь гуляли сквозняки, дышалось легко — воздух был полон уже по-зимнему резковатой, пресной свежести, тянулась над головой старая веревка, и едва Ксения дотронулась до нее, как она расползлась и упала к ногам. Вспыхнули на свету диковатые, фосфорически зеленые глаза кошки, она метнулась в окно.

Выключив фонарик, Ксения стояла у окна, глядела на засыпающую деревню, понемногу успокаивалась. Она слышала, как нарочито громко покашливал на крыльце отец, как он чиркал спичками, не то закуривая, не то ища что-то на земле. Ей уже опять было жаль его, и она укорила себя за ненужную обидчивость и черствость. У старика, может, все кровоточит внутри от того, что он тут увидел, а она взялась его агитировать!

Заметив полузасыпанную мусором груду ученических тетрадей, когда-то выброшенных ею, Ксения с любопытством перелистала первую тетрадь, исписанную формулами, подняла другую, потом приставила к стропилам фонарик, опустилась на колени и, все более волнуясь, стала быстро просматривать страницы. Было что-то удивительно трогательное в этом нежданном возврате к тем неповторимым временам, когда вокруг нее каждый день шумел родной курс!

На одной из страниц Ксения увидела жирно выведенную цифру 3. Недоумевая, когда это она получала в сельхозтехникуме такие низкие отметки, Ксения перевернула еще одну страницу и на вложенной внутрь розовой выцветшей промокашке прочитала три расплывшихся слова: «Костя… Константин… Костя».

Ей стало вдруг жарко, душно, она вскочила, судорожно сжимая в кулаке промокашку. Фонарик внезапно погас, и Ксения долго и бесполезно щелкала кнопкой.

Отец по-прежнему сидел на крылечке, над деревней словно начинало светать — в воздухе порхали первые лохматые снежинки и, казалось, меркли, долетев до черной земли.

Бросив взгляд на мрачно сутулившийся в темноте дом, Корней будто нехотя поднялся, тяжело вздохнул.

— Пока ты там ходила, я вот что надумал — продать избу надо, если за нее что-нибудь дадут. А то потом и на дрова никто не возьмет!.. — Он помедлил, видимо дожидаясь, что скажет дочь, равнодушно покосился на белевшую в ее руке бумажку. — Что это ты там подобрала?

— Да просто так…

Ксения расправила промокашку, медленно, с каким-то недобрым наслаждением разорвала ее пополам, затем свернула вчетверо и снова разорвала, уже на мелкие клочья.

Ветер подхватил и унес их, кружа вместе с белыми хлопьями снега, но два или три обрывка задержались в бурьяне и зябко дрожали у самой земли, не в силах оторваться и улететь…

В темных сенях Корней не сразу отыскал дверь, долго шарил руками по стене, пока не ухватился за железную скобу и не потянул ее на себя.

Однако в избе было ненамного светлее — над квадратным, покрытым клеенкой столом висела семилинейная лампешка без стекла, с прикрученным фитилем, он пускал тонкие струйки копоти, отбрасывая на потолок текучие тени; неверный, сумеречный свет раздвигал лишь близкую темень, а уже в трех-четырех шагах от стола с трудом можно было различить широкую деревянную кровать, задернутую ситцевым пологом, низко нависшие полати; посудный шкафчик в простенке тускло отсвечивал стеклянными дверцами; из старинного литого рукомойника возле большой, занимавшей пол-избы русской печи звонкими горошинами падали в таз крупные капли.

— Дверь-то за собой закрывайте — не лето на дворе! — сердито закричала возившаяся у шестка женщина, и Корней по голосу узнал сестру.

Продолжая двигать тяжелым чугуном и греметь ухватом, она еще что-то недовольно выговаривала про себя, не обращая на него никакого внимания.

У Корнея сжалось сердце, ему стало совестно, что еще недавно он колебался и раздумывал над тем, стоит ли ему вот так негаданно являться сюда.

Он негромко кашлянул в кулак и сказал:

— Здравствуй, Анисья!

Сестра выронила ухват и кинулась к порогу.

— Господи!.. Корней? Ксюшенька? Это вы, что ли?.. Батюшки, мне прямо в голову ударило! Да каким это ветром тебя?.. А я уж думала, так и помру и никого из родных не увижу.

Голос ее задрожал, глаза наполнились слезами. Она обняла брата и племянницу, обдав их запахом дыма и бражным запахом пойла, которое готовила в шайке. Шумно высморкавшись в передник, она засуетилась с девичьим проворством, забегала по избе, наводя порядок, и все говорила, говорила без умолку, словно молчала до этого целый год. Достав из шкафчика стекло для лампы, она протерла его клочком бумаги, надела, прибавила фитиль, и в избе сразу посветлело.

— Последнее осталось, — пояснила она. — В сельпе были стекла, да кончились, вот Егор его и прячет. Явится к ночи, сделает себе свет и сидит с газетой или книжкой, жгет керосин, одно разоренье с ним! Да хоть бы польза какая от его чтения, а то как были нищие, так нищие и есть!

На столе появилась белая, ручной вышивки скатерть, сбереженная еще с девичества; Анисья стелила ее по особо торжественным дням: в большие праздники или когда приезжал кто-нибудь из близких.

— Раздевайтесь да кажитесь! — не переставая хлопотать, просила она.

Любовно оглядев их с ног до головы, она не преминула сказать брату, что он «нисколечко не изменился», а племяннице наговорила кучу похвал: и хороша-то она, и расцвела, как цвет маков, и что, доведись встретить на улице, не узнала бы, наверное, прошла мимо.

— Забыла ты нас, сродственница, забыла! — легко упрекнула она Ксению. — В деревне бываешь, а к нам совсем глаз не кажешь! А сама я к тебе в район уже какой год не могу выбраться. Егору сколь раз говорила — зайди проведай, но ему если что втемяшится, сроду не повернешь!

— Где он сейчас-то? — чувствуя неловкость за дочь, которая не удосужилась за два года навестить родную тетку, спросил Корней.

— Где-нибудь на собрании пропадает, где ж ему быть еще! Дома ест не досыта, зато там наговорится вдоволь, ему хватает!

— Все такой же — упрется, и ни с места?

— Куда там! — живо подхватила сестра. — Не подходи! Еще хуже стал — так и рубит сплеча. И никому от этого никакой пользы, только себе по ногам и попадает! Вся душа нараспашку, и весь в синяках!

— Как и раньше — всех хочет переделать, на свою сторону обратить?

— Не знаю, чего уж ему и хочется, но от своего сроду не отступится! Иного бьют — он в стельку превращается, а моего чем больше колотят да измываются над ним, он все злее да упрямее становится! На него, поди, ничто не действует. Прокалился весь, как железо стал!

Корней сочувственно вздохнул и покачал головой.

— Не сладко тебе с ним: намаялась за все годы-то, места, наверное, живого нет?

Анисья вдруг выпрямилась, и Корней удивился ее спокойному, улыбчивому и чуть насмешливому взгляду, так не вязавшемуся ни с тем, о чем она только что говорила, ни с усталой покорностью, с какой она, казалось, мирилась и с невзгодами, и с нелегким характером мужа.

— А я, братушка, не каюсь и не жалуюсь! Молодая была — ревела сдуру, все веселой жизни хотелось. В нарядах бы походить да людской завистью попитаться. А сейчас… — улыбаясь, она махнула рукой, потом, опустив голову, развела в стороны концы старенького фартука, как бы заранее прося брата извинить и не осуждать ее ни за этот фартук, ни за стираное-перестираное платье с аккуратными заплаточками на локтях. — А сейчас, — повторила она, — я иной раз счастливее тех, кто ест в три рта и на других не смотрит. Мой и не пьет, и ни от какой работы не бежит. Одеваемся мы, правда, не красно, зато совесть у нас чистая!..