Войди в каждый дом — страница 53 из 147

«Важно, чтобы кто-нибудь начал, — думала Ксения. — А там раскачаются, разойдутся».

Она не раз бывала па собраниях, которые разворачивались вот так же трудно. Нужно было проявить немалые усилия, чтобы сдвинуть их с мертвой точки, задеть интересы людей, вызвать на разговор. Однако сегодня время раскачки непростительно затягивалось, и Ксению уже начала пугать таившаяся в зале немая сила.

«Что же это такое? — лихорадочно соображала она, пытаясь найти объяснение тому безразличию, которое охватило всех. — Не может быть, чтобы они, все как один, стеснялись или робели, они же знают друг друга. Да и разве что-нибудь остановит человека, если ему есть что сказать? Нет, тут что-то другое! Неужели Дымшаков прав и они на самом доле кого-то боятся? Но кого?»

Она осмотрела президиум и остановила свой взгляд на Никите Ворожневе. Почему этот-то молчит? Ведь он горой стоит за председателя, даже его родственник. Или он начнет только в том случае, если кто-нибудь нападет на Лузгана?

«А что, если вдруг вообще никто не станет говорить? — с ужасом подумала Ксения. — Тогда действительно получится ерунда — люди собрались, а собрания не было. Ни один колхозник не выступил, не оценил ни работу правления, ни председателя».

Ксения попросила слова и поднялась.

— Я не понимаю, товарищи, вашей пассивности! В чем дело? Неужели ваши дела идут так прекрасно, что и разговаривать не о чем? Ведь не часто вы подводите годовые итоги и решаете, как вам жить и работать дальше!

Слушали ее внимательно, ей казалось, что она говорит горячо, убедительно, но, когда она кончила, зал ответил негромким, нарочитым покашливанием, словно людям было неловко за ее поведение. А затем снова все затянула прежняя зыбкая, обманная, как трясина, тишина. Цапкин уже не улыбался. Так и не сумев никого уговорить, он наконец не выдержал, вышел к трибуне, облокотился на нее и заговорил высоким, странно изменившимся голосом:

— Мировая обстановка, товарищи, на сегодняшний день дает себя знать, и тот, у кого в этой области имеется недопонимание вопроса, должон понять, что лагерь империализма не дремлет, хотя и трещит по всем швам!..

«Боже мой! — краснея от неловкости и стыда, думала Ксения. — Что он говорит? При чем тут мировая обстановка? И откуда он набрался всей этой премудрости?»

Но остановить Ципкипа казалось просто невозможным — будто перед тысячной толпой на площади, выбрасывая вперед руку, он поднимал кулак, как бы угрожая кому-то; сочный, высокого тембра голос его то поднимался над залом, то опускался до завораживающего шепота. Он свободно переходил от одной страны к другой, раскритиковал Организацию Объединенных Наций, в которой Америка до сих пор сколачивала угодное ей большинство, и скоро увел слушателей далеко от будничных артельных хлопот и дел. Так и не сказав ничего о жизни колхоза, он вернулся на свое место под одобрительные хлопки всего зала.

Теперь Ксения была бы рада всему, что могло хоть на какое-нибудь время отсрочить несуразный конец собрания, заполнить эту давящую тишину.

«Но что же делать? Что делать?» — думала она и в этот момент заметила робко вынырнувшую среди голов белую тонкую руку. Цапкин торжественно назвал фамилию какой-то женщины, и Ксения наклонилась к Черка-шиной.

— Кто такая?

— Это Агаша Пономарева… Я вам о ней как-то рассказывала, помните, ее еще по-уличному здесь прозывают — Отрава.

Женщина в белом платке неторопливо пробралась к президиуму, но на трибуну не встала, а остановилась перед столом, окидывая смелыми глазами притихший зал. Крупные оспины не портили ее смуглого обветренного лица, в каждом движении ее чувствовалась естественная свобода и простота, словно она и не стояла на виду у трехсот людей, выжидательно смотревших на нее. Вот она поднесла руку ко рту и двумя пальцами, как бы собирая в горсть губы, вытерла их. Ксения не раз наблюдала это чисто русское движение у матери и других крестьянок. Лицо Агаши, еще темное от летнего загара, резко выделенное белизной платка, дышало здоровьем и силой.

Цапкин предложил ей пройти к трибуне, но она отмахнулась.

— Ничего, я и отсюда скажу — слышней будет! — Голос ее звучал ровно и мягко, с той певучей плавностью, которой отличаются голоса многих сельских женщин. — Перво-наперво у меня слово к Аникею Ермолаевичу! — Она полуобернулась к председателю. — Скажите, как вы по работе меня считаете — справно я тружусь или, может, приневоливать меня приходится?

— Не знаю, как у других, а у меня претензий к тебе иету, — ответил Лузгин.

— Спасибо вам! — Агаша довольно кивнула. — А то я в прошлом году сказала кой-кому поперек, а меня ославили за то, что раза два па поле опоздала. Никита Ворожнев коршуном налетел, чуть не заклевал!

В зале засмеялись, и, словно подбодренная этим смехом, Агаша сказала:

— Когда я опоздала, он страсть как переживал. Будь его воля — кулаки бы в ход пустил. А что его баба второй год в поле глаз не кажет, ему горя мало! А она, милка, уж так растолстела, что в дверь не пролазит. Сзади двум мужикам не обнять, а одному уж и не берись — рук не хватит!

По залу, то стихая, то нарастая, катились волны смеха, но Агаша стояла без улыбки, сурово и непреклонно сжав губы.

«Вот не побоялась же она никого! — обрадованно думала Ксения. — Значит, Егор, как всегда, все преувеличил».

Она оглянулась на Дымшакова. Лицо его по-прежнему было непроницаемо, темно, как чугун, только неподвижные глаза будто ожиля немного, потеплели.

— А у Аникея нашего жена тоже больная и по болезни в колхозном ларьке на базаре сидит все лето, — продолжала Агаша, когда в зале стихло. — Кто за ней считает, может, она половину денег себе кладет?

— А ты бы, вместо того чтобы языком трепать, на фактах доказала! — крикнул весь багровый от злости Ворожнев, — Отрава, она отрава и есть!

— Не стесняйся, Никита, ты меня и не так еще костерил! — сдержанно ответила Агаша. — Я с Серафимой ездила как-то разок на рынок, насмотрелась — чуть не вырвало. Раньше про таких говорили, что за копейку воздух в церкви испортит. А Ефим Тырцев в ревкомиссии у нас ходит, какой резон ему с председателем ссору заводить?

У него у самого рыльце в пушку — его жена дома день-деньской отсиживается, словно на откорм ее держат!

Ксения не узнавала сидевших в зале людей — сковы-вавшее их оцепенение исчезло, они отвечали на каждое замечание Лгаши взрывом смеха, по рядам шел клокочущий гул, и, словно мод сильными порывами ветра, зал, как выколосившаясь рожь, то клонился и одну сторону, то вновь выпрямился, чтобы через минуту качнуться в другую.

Я, конечно, знаю — даром мне это не пройдет. Меня за мой язык не ныне завтра притянут и прижмут, — тихо, но упорно говорила Агаша. — Но и молчать больше невмоготу! Да и кого нам бояться в своем родном доме?

Что-то в ее манере держаться и говорить напоминало Дымшакова, но у нее была своя удаль, своя сила насмешки, и если вначале Ксения обрадовалась ее выступлению как разрядке, то теперь с тревогой прислушивалась к каждому ее слову.

— Нам, вдовам горьким, одна мука! — Агаша передохнула и, обведя разгоряченным взглядом весь президиум, досказала: — Мы на своем горбу весь колхоз тащим, а Аникей к нам относится хуже, чем к скоту. Слова хорошего не слышим ни от него, ни от бригадира, только и знают лаяться! За лошадью придешь — наплачешься, пока выклянчишь. За соломой на крышу — шкуру сдерут. А что мы — проклятые, что ли? Не хотим по-людски жить?

Стыла, как тонкий, готовый рухнуть ледок, тишина.

— А почему никто в районе за нас не заступится? Почему никто не даст по ноздрям тем, кто нас за людей не считает? — гневно спрашивала женщина. — Да потому, что сами мы молчим и дали жуликам в нашем колхозе полную полю-волюшку! Не грызи меня, Ворожнев, глазами — подавишься!

Зал вскрылся, как дождавшаяся своего срока река в половодье.

— Ве-ер-на-а!

— Дома себе под железо отгрохали!

— Одни бабы робят, а мужики все в начальниках ходят, ручки в брючки — и посвистывают!

У них одна ласка — мат или штраф!

Зато перед районом они завсегда хорошие! Набили руку!

— Мастера глаза замазать и пыль пустить. На три яйца сядут, а говорят, что девять цыплят вывели…

— А пас одними посулами кормят! Три года сено обещают, и все обман!

Бросив писать протокол, вскочил среди гвалта и криков Сыроваткин — взъерошенный, рыжий, сам что-то орал до хрипоты, но его обозвали холуем и не стали слушать.

— Это оскорбление личности! — визжал кладовщик.

— Личность ты давно потерял! — неслось ему в ответ. — Одна морда осталась, и та мало битая!

Ксения несколько раз вставала, пытаясь унять разбушевавшийся зал, но голос ее, как щепку, относило клокочущим водоворотом. Она в отчаянии переводила взгляд с одного члена президиума на другого, моля о помощи, но чувствовала, что все растеряны не меньше и не знают, что делать. Только Егор Дымшаков, по-видимому, ничему не удивлялся. От его безучастности не осталось и следа, он был весь как па пружинах, вместе со всеми, не сдерживаясь, хохотал, запрокидывая голову, скаля белые зубы. Ксения поймала себя на том, что даже завидует той естественности и свободе, с какой ведет себя Дымшаков. Ее подхлестывала тревожная, мятущаяся мысль: «Но если народ против Лузгана, то что же делаю я, а вместе со мной и коммунисты колхоза? Должны ли мы пойти наперекор всем и во что бы то ни стало отстаивать старого председателя или в новой обстановке нужно поступать как-то иначе?»

Напрасно Прохор Цапкин тряс колокольчиком, булькающий звук его, как комариный писк, тонул в буреломе голосов и шума. Казалось, не было силы, способной привести людей в спокойное состояние. Но вот Ксения увидела, как поднял руку Дымшаков, и зал сразу подчинился этому простому, почти незаметному движению и стих.

— Я долго говорить не буду, — тихо сказал Егор и поднялся за столом, щурясь, как бы прицеливаясь. — Тут дело ясней ясного. Но все ж забывать нам не след, что и гнилой пень годами в земле сидит, потому что глубокие корешки пустил. То; о чем мы кричим, — это все снаружи, сверху, всем видать, а надо рыть до последнего корешка, чтоб и трухи не оставалось.