Войди в каждый дом — страница 95 из 147

— Так ему и надо! — радостно взвизгнул печник. — Я сколько разов ему говорил!.. Дайте, я тоже его окачу, чтоб знал, как в своем доме стекла бить!

Он кинулся к кадке, утопил в воде ведро, но жена перехватила его и облила самого печника. Мокрый, он сразу присмирел, стал еще больше походить на щуплого подростка, безропотно принял из рук жены сухое белье и побежал за печку переодеваться.

Цапкин провел рукой по мокрому лицу и волосам, обвел всех мутным взглядом синих глаз, потом разом оттолкнулся от лавки, вскочил и, шатаясь, пошел прочь из избы.

— Застудишься, окаянный! — закричала хозяйка. — Гармонь забыл, артис!

Егор тронул Константина за плечо, и они молча вышли следом за Прохором.

«Ах, как плохо, как дико все получилось! — Мажаров шагал и морщился, как от боли. — Ну что толку, что я явился сюда? И этот печник с его поцелуем, и Мрыхин, и Цапкин, которого облили водой, — какая во всем этом нелепость и дикость!»

— Осуждаешь меня, парторг? — не выдержав молчания, спросил Дымшаков.

— Ах, да не в этом дело! — Константин схватил Егора за полу кожанки. — Нельзя, нельзя унижать человека, каким бы безнадежно плохим он ни казался. Ну чего ты этим добился? Чего?

— А то, что он коммунист, то, что забыл про это и все ему трын-трава? — Дымшаков зло сплюнул. — Прощать ему, да? Может, в обнимку с ним прикажешь ходить и возлюбить, как брата своего?

«Эх, Мрыхин, Мрыхин, не папки ты мне сдал…» — с тоскливым отчаянием подумал Константин и, нащупав в кармане ключ от несгораемого ящика, сжал его в кулаке.

Водная изба ничем не отличалась от других разбросанных по косогору изб, но всякий раз, проходя мимо, Константин замедлял шаг и жадно вглядывался в ее скованные стужей окна. Наваждение было зряшным, но ему казалось, что кто-то, завидев его, стукнет в стекло и позовет.

От прежней избы мало что осталось — соломенную крышу заменили давно тесовой, да и та уже почернела от времени, поросла с одного бока мшистой прозеленью; резные наличники, когда-то крашенные веселой голубой краской, выцвели и местами выкрошились; вместо завалинок краснел кирпичный фундамент. И только сарай в глубине двора под бурой, косматой соломой властно звал в ту далекую пору, когда он, стоя на сеновале, принимал от отца навильники сена, утаптывал их, дышал терпкой горечью трав и запахом парного молока. В сумерки сарай жил тогда таинственной жизнью — внизу, под сеновалом, тяжко и шумно вздыхала корова, хрустела сочной жвачкой; кустилась по углам густая тьма, откуда-то сверху срывались черными тряпками летучие мыши и исчезали в фиолетовом проеме ворот; из огорода неслышно подкрадывался ветер, и весь сарай наполнялся колдовским шорохом и свистом…

— Чего стал? Проходи, пе бойся! — Годос Дымшакова вернул Константина к яви. — У Гневышевых собак сроду не водилось!

Егор толкнул ногой калитку, Константин несмело пересек чисто подметенный двор, но, очутившись в полумгле сеней, вдруг заволновался до дрожи в руках. Он смотрел на жидкие пятна света, растекавшиеся по обледенелым балясинкам крыльца, и не двигался.

— Да что с тобой нынче, парторг? — опять напомнил о себе Дымшаков. — Чего ты все отстаешь?

Изба обдала их теплом и светом, и, едва переступив порог, Егор громко возвестил:

— Вот, Авдотья Никифоровна, привел тебе квартиранта. Мужик смирный, водку не пьет, табачишком только балуется, а на девок и баб не заглядывается…

— Так то ангел, а не мужик! — Гневышева стояла у печки и скупо улыбалась. — Как такого принять? Его и посадить и положить негде… А божницу мы давно убрали!

— Но все ж доброго ангела нам в Черемшанке иметь надо, а то больно черти одолевают! — довольно похохатывал Дымшаков. — Понимаешь, жалко стало мужика — спит три недели в правлении на диване, ест всухомятку…

— Проходите, будьте гостями! Садитесь вон. — Женщина махнула рукой в сторону широкой дубовой лавки.

Константин сразу узнал эту лавку — здесь, на курчавом, свесившемся полушубке, лежал убитый отец, и мать, упав на колени, хватала его застывшие руки, голосила на всю избу… Константин погладил лавку рукой, но сесть не решался.

— Что, сорно там? — ревниво спросила Авдотья и взяла со стола тряпку.

— Не-ет, что вы!.. Просто так. — Константин с трудом разжал непослушные губы. — Лавку вот увидел…

— А-а. — Лицо женщины подобрело. — Она нам от старых хозяев осталась… Кольцо вон еще! Никак не соберусь вырвать его, да к нему враз и не подступишься — видно, крепко забивали, на всю жизнь!

— Какое кольцо? — спросил Константин и тут же увидел блестящее железное кольцо, ввинченное в западню подпола. Как же он мог забыть про него, ведь мать чуть ли не каждый день посылала его в подпол за картошкой, а в тревожные ночи двадцать девятого года они вместе с матерью забирались туда и до света сидели в душной, пахнувшей сухой плесенью темноте, пока отец не являлся с собрания.

Он сделал несколько робких шагов по избе, оглядываясь вокруг, но память ничего больше не возвращала из далекого детства. Здесь давно уже шла другая жизнь, другие дети вырастали под этой крышей, и он сам не понимал, о чем жалел сейчас и почему так щемяще-грустно было на сердце.

— Я его отца хорошо помню, хотя в ту пору совсем зеленый был, — как сквозь забытье, донесся до него голос Дымшакова. — Бедовая была головушка! Как станет на миру да скажет слово — у тебя мурашки по спине… Вот, мол, я весь перед вами, хотите верьте, хотите нет, но нынче надо так — отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!.. За каждым углом его стерегли, а он шел и врагам не кланялся.

Свет керосиновой лампы, висевшей над столом, ярко освещал две русые с рыжеватым отливом головы — мальчика лет четырнадцати и девочки чуть моложе брата. Дети так старательно готовили уроки, словно им не было дела и до незнакомца, стоявшего подле лавки, и до шумного, горластого конюха. Они даже не подняли глаз от учебников.

А Константину казалось, что вот так когда-то расхаживал по избе его отец — в полыхающей атласной рубахе, плисовых старательских шароварах, и под его тяжелыми шагами радостно постанывали половицы. Но голос отца был полон всегда задумчивой мечтательности, звал в неведомую вольную жизнь, открывавшуюся уже за березовой деревенской околицей, а каждое слово Дымшакова отдавало неутихающей болью.

— Настоящие коммунисты не отступали от того, на чем стояли, во что верили: на каторгу шли, в ссылку, умирали, но правду не предавали!.. А мало ли мы знаем таких, что сплошь и рядом хитрят, боятся выгоду потерять, уж они никому поперек не встанут, не скажут, что думают, даже если видят, что все хозяйство за спиной валится… — Голос конюха крепчал, накалялся страстью, странно возбуждал Константина, вызывая хмельную, жаркую волну в сердце. — И откуда такие народились? Будто все на месте — и глаза, и руки, и ноги, но ничего не желают ни видеть, ни слышать. И когда эта зараза переведется?

Теперь и дети оторвались от книг и тетрадей и завороженно следили за Дымшаковым, словно увидели его впервые. Егор выпрямился во весь рост, загораживая свет лампы, огромная тень его распласталась по стене и потолку, качалась, как вывороченное бурей могучее дерево с густой непокорной кроной.

«Какая силища в этом неуемном и неуживчивом мужике! — любуясь каждым движением Дымшакова, думал Константин. — А Коровин, вместо того чтобы опереться на эту силу, воюет с нею и собирает вокруг себя лузгиных и ему подобчых! Или он просто боится этой силы, этой правды, потому что, если она возьмет верх, он должен будет уйти сам? А пока есть анохины и лузгины, он будет жить спокойно».

— Ну так как, Авдотья Никифоровна? — останавливаясь рядом с Гневышевой, спросил Егор. — Берешь моего жильца?

— Кабы другой кто просил, наверно, отказала бы, но тебе духу не хватит! — Женщина оглянулась на Мажаро-ва, словно боясь обидеть ненароком будущего постояльца. — Ладно, потеснимся как-нибудь…

— Я так и знал. Спасибо тебе. — Дымшаков прошел в горенку, смерил шагами расстояние от лежанки до стены. — Лучше этого угла и искать не надо. Пока занавеску приладите, а там поставите перегородку, и квартира будет со всеми удобствами, как в городе! А что, если он сегодня и переберется сюда со своими шмотками, а?

— Да уж если ты что задумал, так уж тебе невтерпеж! — Авдотья засмеялась, и на худые, с острыми скулами щеки ее просочился нежный румянец. — Тащи давай!..

Константин уходил из родной избы, испытывая прилив нежданного теплого чувства и к этой доброй женщине, приютившей его, и к Егору, принявшему близко к сердцу его неустроенность. Может быть, он и на самом деле кому-то нужен здесь, в Черемшанке? А когда час спустя он вернулся с чемоданом и постельным узлом, изба показалась ему еще уютнее и милее. В горенке, отражая домотканые половички и белую лежанку, возвышался большой шкаф с зеркальной дверцей, за ним виднелась широкая кровать, застланная с деревенской пышностью, рядом стояла швейная машина, покрытая вязаной салфеткой, в простенках висели любительские фотографии в застекленных рамках и махрово-яркие бумажные цветы. В этом нехитром смешении городского и сельского убранства чувствовалась заботливая женская рука.

Но что больше всего удивило Константина, так это то, что за лежанкой уже колыхалась цветастая ситцевая занавеска, и Авдотья с помощью ребят втискивала принесенную откуда-то узкую железную кровать.

— Ну зачем вы? — смущенно сказал он. — Я бы сам все сделал! Что я, безрукий, что ли?

Ему всегда было неловко, когда он становился причиной излишнего чужого беспокойства.

— И у нас тоже руки не отвалятся. Живите па здоровье!

Когда Константин разложил вощи, Авдотья занималась уже новым делом — гладила белье. Пристроив на половине стола обтянутую полотном доску, оттеснив детей на самый край, она набирала в рот воды, прыскала сквозь плотно сжатые губы на белые наволочки и простыни и, помахав из стороны в сторону чугунным утюгом с пышущими в прорезях раскаленными углями, гладила. Смуглое, загрубевшее на постоянном морозе и ветре лицо ее было полно отрешенной задумчивости, она целиком погрузилась в свои мысли, а руки сами по себе привычно двигали утюг.