Войди в каждый дом (книга 2) — страница 41 из 75

ся, мог просто не знать, что Коробин и Лузгин будут проводить ее в жизнь, ни с кем не считаясь, с помощью грубого нажима и насилия. И нужно было во что бы то ни стало известить его об этом, чтобы он силою своего авторитета и власти остановил эту кампанию, которая завтра станет позорищем и для всей области, и для него лично.

Он попросил соединить его с обкомом, но вместо Пробатова отозвался его помощник. «К сожалению,— сказал он,— Иван Фомич сейчас очень занят, у него важное совещание!» — «Получил ли он мое письмо? — надрывался из-за плохой слышимости Константин.— Я вас прошу, доложите ему, что у нас происходит дикость!.. Председатель бесчинствует! Никого не слушает  и во всех своих беззакониях ссылается на Ивана Фомича. Хорошо, если бы он немедленно приехал в Черемшанку».— «Я не могу советовать секретарю обкома, что ему надлежит делать,— вежливо ответил помощник.— Писем к нам приходит много. Постараюсь выяснить, не задержалось ли ваше письмо в экспедиции».

С почты почти в отчаянии Константин поскакал к скотному двору. Как только он привязал коня к изгороди, его окружили люди, взяли в плотное кольцо.

—  Что же это получается, товарищ парторг? — Перед ним встала Агаша Пономарева. Открытое и властное лицо ее в крупных оспинах было бледным.— Почему вы позволяете Аникею помыкать нами?

—  Товарищи! — Он глядел в напрягшиеся, окаменелые лица, полные ожидания и тревоги.— Я только что звонил в обком!.. Неделю тому назад я послал письмо товарищу Пробатову!.. Я не сомневаюсь, что он положит конец этому самодурству!..

— Значит, терпеть велишь? — Агаша отступила от Мажарова, как бы сразу потеряв интерес к нему.— Пока твой Пробатов отзовется, у нас уже всех коров уведут!

—  Отберут у тех, кто их сам отдаст! — в злой запальчивости ответил Константин.— Поймите!.. Кто не захочет, тот и не поведет, и никто их волю не сломит, потому что это дело добровольное!..

—  Про добрую волю и Аникей нам с утра до ночи твердит, а прижал так, что дохнуть нельзя!

Кольцо вокруг Мажарова распалось, и он остался стоять у изгороди один. В нескольких шагах от него лежал и спал на траве Цапкин в обнимку с гармонью, около пего сидела пригорюнившаяся жена и, видимо, ждала, когда он проснется.

Ветер стихал, низко стлались над деревней набрякшие ненастьем тучи, и уже густые сумерки заволакивали конец улицы.

Толпа не расходилась, даже ребятишки не баловались, терлись тут же, чего-то ждали. Показалась на дороге еще чья-то фигура, и бабы долго всматривались, прежде чем признали.

—  И Авдотья свою ведет!.. Долго крепилась!

Мажарова будто ударило током, он рванулся от изгороди, еще не видя Авдотью и не веря тому, что ее видят другие. Еще утром она крикнула ему, что скорее сдохнет, чем расстанется с коровой, и вот что-то заставило ее дрогнуть и отступить...

Авдотья шла не торопясь, словно загодя вышла из дому, чтобы не устать и поспеть вовремя к вечерней дойке,

—  Давайте сюда, Авдотья Никифоровна! — обрадован-по закричал Ворожнев и, расталкивая всех, бросился навстречу доярке.— На весы сперва!..

Он взял из рук Гневышевой конец веревки, завел корову на дощатый помост весов и легонько подтолкнул плечом.

—  Ногу! Ногу! Вот так... Теперь в самый раз. Принимай, Корней Иванович...

Авдотья стояла как неживая, смотрела себе под ноги. Шалымов протянул ей листок квитанции, она молча сунула его за пазуху и, не сказав ни слова, обернулась и не спеша пошла обратно. Толпа тяжко дышала и смотрела ей вслед, пока она не пропала в густеющих сумерках.

—  Отпили ребятишки молоко,— просочился сквозь тишину чей-то саднящий голос— В воду будут теперь хлебушко макать...

—   Пошли по домам, бабы,— сказала Агаша.— Завтра чуть свет на работу...

—   Погоди, еще, кажись, кто-то чешет?

И толпа ахнула, когда вырос из вечерней мглы Егор Дымшаков. Он бежал в тужурке нараспашку, без кепки, точно спасаясь от погони, то и дело дергая за веревку, подгоняя трусившую за ним корову.

Мажаров бросился к нему наперерез, крикнул:

—   Что ты делаешь, Егор Матвеевич?

—   Делаю то, что все люди! — Ничего больше не объясняя, обойдя парторга, Дымшаков направился прямо к весам.

Последние дни в избе у Дымшако-вых было странно тихо — ходили неслышно, говорили чуть не шепотом, ребятишки не затевали никаких игр. Стоило им зашуметь, как Анисья шикала и они тут же умолкали.

Егор являлся с конюшни поздно, и, глядя на его чу-гунно-темное, тяжелое лицо, Анисья ни о чем не спрашивала. Мужика будто перевернуло — ввалились щеки, 'заросшие рыжеватой щетиной, проступили вмятины на висках, посуровели, поджались губы, и только одни глаза жили, поблескивая холодно и угрюмо. Умывшись, Егор молча садился за стол, молча хлебал щи, вперившись намертво в одну точку, и спрашивать его становилось боязно. Впервые за все годы жизни Анисья не знала, что таилось за этим собранным в морщины лбом, о чем он думал, чем маялся, будто не кровный муж; сидел за столом, а случайный, захожий человек.

Если бы не заботы о доме, о ребятишках, о корове, она и сама не находила бы себе места. Заботы спасали, смягчали тяжкий гнет. Вставала чуть свет, готовила еду и оставляла на целый день в печке, потом бросалась к другому делу, к третьему, так и крутилась до ночи, все на ногах, чтоб некогда было присесть и собрать мятущиеся мысли. Но сколько ни суетилась, дела не убывали, а, кажется, прибавлялись еще, и она не помнила, как добиралась до кровати...

Самые большие хлопоты приносила корова, которую теперь пасли в овраге попеременно с соседями. После школы в овраг отправлялся Васятка, сидел там дотемна; днем,

когда можно было оторваться от дома, Анисья бежала с корзинкой за деревню, накашивала травы по обочинам, тащила на спине вязанку, а спереди туго набитую корзину. Приводила корову из овражка, бросала ей сочную, пахучую траву, ставила пойло, замешенное горсткой отрубей, слушала, как посасывает Милка густую жижу со дна шайки, и это были редкие минуты, когда на душе у Анисьи становилось хорошо и покойно...

В ночь на двадцатое Егор пришел с конюшни поздно: ребятишки давно уже угомонились и спали. Скинув тужурку, он наскоро умылся, но, присев к столу, вдруг отложил ложку в сторону.

—   Не пойдет мне никакая еда в горло...

—   Аль захворал? — Анисья коснулась рукой его лба.

—   Вся деревня болеет, а я чем здоровее?

Она мигом постелила постель, и он грузно лег навзничь.

—   Может, свет не гасить? — Анисья стояла в одной рубашке у стола и загораживала ладошкой стекло лампы.

—   Гаси, чего там,— устало отозвался Егор.— Чего зря керосин жечь!..

Она потушила лампу, босиком прошла по домотканому половику до кровати, легла, стараясь не потеснить Егора, не потревожить, потом нашарила в темноте большую его руку, взяла к себе на грудь, как ребенка, прижалась к ладони щекой.

—   Рубаху надо завтра сменить тебе, а то пропотел весь,— тихо сказала она, чтобы только услышать в ответ его голос.

Егор не откликнулся, лежал не шевелясь, чужой и далекий.

—   Алену опять сегодня учительница хвалила — страсть, грит, смышленая! Одни пятерки стала приносить!..

Егор сунул руку под подушку, достал папироску, чиркнул спичкой, осветив на миг грозно сведенные к переносице брови. Он сделал затяжку, другую, потом будто задержал в себе вздох, и Анисья услышала то, что заставило ее похолодеть.

—   Придется и нам отвести свою, Аниска...

—   Кого вести? Куда? — чувствуя, как все немеет в ней, спросила Анисья, оттолкнула его руку и села в кровати.—Не отдам корову! Слышь? Всю жизнь тебя слушалась, как раба за тобой шла, а тут поперек лягу, что хошь со мной делай! Не отдам!..

—   Да тише ты, ребят разбудишь...

—  А пускай! — Анисья повысила голос.— Пускай узнают, чего их отец удумал! Может, они в ножки тебе за это поклонятся!

—  Будет тебе, будет! — упрашивал Егор.

Он не спорил с ней, словно признавал ее правоту, но она хорошо знала, что невозможно заставить его не делать то, на что он решился.

—  Значит, ты на словах только храбрый? — не унималась Анисья.— Хвастался под Аникеем огонь развести, а сам на колени перед ним становишься?

Такого Анисья не испытывала за всю свою жизнь с Егором. Она пугалась того, как захлестывали ее злоба и ожесточение против отца ее детей, но в эту минуту и ненавидела и презирала его.

—  Может, ты уже заодно с этой шайкой-лейкой, так и скажи! — жалила и жгла Анисья, уже не владея собой, крича как в беспамятстве.— Теперь буду знать, на сколь тебя хватило! С кем мне век доживать!..

Егор поймал в темноте ее руки, она стала вырывать их, но, словно железными обручами, его пальцы охватили ее запястья и не отпускали.

—  Послушай, дурная ты баба...— Голос его был глух и вкрадчив.— Мне еще тяжелей, чем тебе, пойми ты! Ну не могу я себя от людей отрывать!.. Раз для всех беда, пускай и для нас беда будет!

—   Гляди, какой Христос выискался! — Анисья хрипло рассмеялась.— Да кому это надо, чтоб ты за других страдал? Кому-у?

—  А ты хочешь, чтоб чужим детям было плохо, а нашим хорошо, да?

—  Егор! Как у тебя язык поворачивается? Это же ты про своих детей! Про кровных!.. Какой же ты отец? Даже птица глупая несет своим птенцам что ни попадя, а ты никогда никого не щадишь — ни себя, ни самых тебе близких!..

—  Нельзя нам в особицу от всех! Нельзя! — твердил свое Егор и, загасив одну папиросу, тут же снова чиркал спичкой, закуривая другую.— Буду за троих ворочать, не пропадем!.. Совести моей не хватит одному жить сытому — лучше уж помереть, чем так повернуться к людям...

—  Казнь ты моя! — Анисья уткнулась в душную мякоть подушки, плечи ее затряслись.

Егор положил руку на ее спину, молча гладил, успокаивая, потом повернул ее лицом к себе, вытер ладонью мокрые щеки, прижал ее к груди, замер, словно не дышал

вовсе. Он долго лежал так, то ли не желая тревожить Анисью, то ли боясь, что, расслабив себя, не выдержит и заплачет вместе с нею. Анисья, опустошенная слезами и горем, сонно дышала у его груди, будто больная...