Войди в каждый дом (книга 2) — страница 64 из 75

—  А яснее не можешь?

—  Видишь ли, Сережа, мы, бабы, прощаем мужикам многое, но не все подряд. Так и я. Открыла дверь настежь и говорю: тубо! На место!

Коробин захохотал, стянутое суровостью лицо его пошло вдруг морщинками, он замычал от радости.

—  Ай да Лиза! Вот за это хвалю!.. Так ему, подлюге, и надо! Куда же он манил тебя? Он ведь в Москву собирается, в Высшую партийную.

—  Это он тебе для отвода глаз порол про школу-то! Никуда он не собирается, да и не примут его туда. У него даже полного среднего нет. Надо же было как-то от тебя отвязаться, вот и выдумал!.. Просто дает деру, чтоб о нем тут забыли, и концы в воду!..

—  Пускай чешет! — Коробин махнул рукой, вкладывая в этот жест все презрение к человеку, обманувшему его ожидания, подошел к Лизе, тронул нежный, смуглый от загара подбородок.— Скажи, а за меня бы ты пошла? Только честно! Я не обижусь...

—  Начистоту хочешь?

—  А зачем обманывать? И так кругом одно вранье, так хоть ты скажи правду!..

Лиза выпила, жмурясь, подышала на руку.

— 3а тебя я бы тоже не пошла, Сережа. Хоть на одну доску с Анохиным я тебя не ставлю...

—  Причина? — Он жалко и пьяно ухмыльнулся.— Рожей не вышел?

—  Э-э, кто из баб глядит теперь на рожу? — Лиза грустно улыбнулась.— Просто вы, мужики, стали какие-то ненадежные, что ли... Носите штаны, как мужикам положено, и хоть считаете себя хозяевами жизни, а увая^ать вас вроде не за что. Пойти за вами, закрывши глаза, не пожелаешь... Чего-то не хватает, чтобы целиком держаться за вас, верить, что хребет у вас крепкий. Ни силы у вас настоящей, ни убеждений. Спать с вами еще можно, но детей от вас рожать — страшно!.. Лучше уж одной мыкаться и только на себя надеяться,— Лиза положила руку ему на плечо.— Вот тебе и вся моя правда... Ты не хуже других, но и в тебе того, что нам, бабам, нужно, тоже нету,— не обижайся, Сережа, но ты тоже мужик без хребта!

—  Наговорила чепухи всякой! — забубнил Коробин.— Больно разборчивая стала! Ну, допустим, я не по тебе, а как идейный товарищ Мажаров? Его тоже в общую свалку валишь?

—  Костю ты не трогай! — Лиза встрепенулась.— Такие редко в жизни попадаются! Он хоть и блажной немного, но огонь у него в душе для людей горит, и возле него согреться можно. Но Костя тоже не для меня, вернее, я не для него.

Она хоть и захмелела, но говорила по-прежнему легко и свободно, и Коробин обиженно и молча слушал ее, пил, все подливая себе из бутылки, и уже порой плохо соображал. Лиза сбросила халатик, села на кровать, протянула руку к выключателю, щелкнула и прошептала в темноту:

—  Ну, хватит переживать!.. Иди сюда, я тебя пожалею!

Вглухую полночь поезд стал замедлять ход перед знакомой станцией, и Степа-ну показалось, что вот сейчас, вместе с поездом, не выдержав напряжения последних минут, остановится и его исстрадавшееся сердце. Уже более часа он торчал в темном тамбуре, курил одну сигарету за другой, смотрел на проносившиеся за стеклом перелески, мигавшие издалека огоньки каких-то деревень и, услышав дробный перестук колес на стрелках, дернул на себя дверь. Он чуть не задохнулся, жадно хватая ртом теплый, парной после недавнего дождя и дневной жары воздух и саднящий ноздри запах угля и дыма.

— Успеете, гражданин! Успеете! — сердито забубнила сзади проводница.— Свалитесь, а нам за вас отвечай!

Не слушая, он подхватил чемодан, соскочил на ходу с подножки вагона, пробежал по сухо потрескивающему песку, оглушаемый ударами сердца, и вдруг остановился, увидев, что, кроме него, никто больше не сошел с поезда. Перрон был пуст, лишь на краю маячила одинокая фигура дежурного с флажком. Под козырьком высокого фонаря мельтешили ночные мотыльки, тени от них суетно метались по желтому песку.

Все здесь было привычным, давным-давно обжитым, мало что изменилось за годы его скитаний — и низкое кирпичное здание вокзала, и густые  заросли палисадов по обе его стороны, и маленький без окон домик с огромной вывеской «Кипяток». Новыми были только серые башни элеватора, высившиеся за станцией.

Минутная остановка истекла, вагоны за его спиной судорожно дернулись, проскрежетали, как тюремные ворота, и он вздрогнул, словно еще не совсем веря, что стоит на родной земле. Когда это было, в каком лагере он слышал похожий лязг железа за спиной? Неужели это будет жить в его памяти всегда?

Поезд прогрохотал мимо, гул его прокатился окрест, растаял вдали. Стало так тихо, что он услышал беспокойную возню птиц, гнездившихся в палисадах, услышал, как из двух тускло поблескивающих кранов кипятилки звучно падают в каменный желоб капли.

Дежурный лениво проволочился мимо, покосился на его полосатый чемодан с двумя цветными наклейками, на перекинутый через руку шуршащий плащ, светлую шляпу, смерил с ног до головы подозрительным взглядом, и этот взгляд больно и обидно уколол Степана. Он даже как-то внутренне сжался и замер. Хотя ему вроде нечего было уже бояться — он был у себя дома, на родной земле. И все же, пока он мотался по чужбине, и потом, когда проходил всякие проверки, больше всего ему не давала нокоя мысль о том, как его встретят в родной деревне. Поймут ли его черемшанцы, простят ли ему столь долгое скитание в чужой стороне, или люди будут вот так поглядывать на него с косым прищуром и не будет ему веры ни в чем, сколько бы он ни оправдывался, сколько бы ни старался работать за десятерых. Ему-то казалось, коль совесть его была чиста и он ничем не замарал себя перед родиной, что за одни муки и страдания его можно будет приветить и обогреть. Ведь стоит ему обернуться назад и вспомнить, что он пережил, что перевидал за эти годы, самого берет оторопь: неужели он через все это прошел? Через голод, и боль, и унижения, и остался жив, и сохранил себя для других — неужели это было под силу вынести одному человеку? И справедливо ли после всего натыкаться вот на такие взгляды и думать, что люди отвернутся от тебя и ты останешься жить чужим среди своих?.. Впрочем, он никого не хотел укорять сейчас, никто не виноват, что так сложилась его судьба, и он готов был теперь снести все обиды, потому что стоял на своей земле, в тридцати километрах от порога родной избы, и оставалось еще переждать одну ночь, чтобы быть счастливым до конца...

Он поднял чемодан, вошел в зал ожидания, прочитал все лозунги и плакаты на стенах, шевеля губами, долго разглядывал расписание поездов. Тут было светло и чисто, вдоль стен стояли широкие диваны с высокими спинками, на одном сладко похрапывал рыжий мужик. Правая рука его, отброшенная в сторону, с раскрытой ладонью, словно просила чего-то.

Он внимательно всмотрелся в его лицо, в надежде, что узнает в нем какого-нибудь знакомого, потом, приставив чемодан к стене, обошел вокруг вокзала, постоял на безлюдной площади, вслушиваясь в полузабытые шорохи ночи. Все волновало его душу, томило неясным предчувствием какого-то чуда, которое могло свалиться на него в любое мгновение. Лаяла где-то в поселке собака, проржал в ночном поле конь, зашумели в ветвях потревоженные чем-то птицы, туманилась за площадью широкая улица — сонная, тихая, без единого огонька.

«И мои тоже сейчас спят и не ведают, что я уже вот он, рядом»,— подумал он, и опять замутило, залихорадило всего, будто в предчувствии тяжелой и непоправимой беды.

Пока бросало его по разным городам на чужбине, какими только думами не иссушал он душу: и то, что Авдотья давно отголосила по нему, давно схоронила, привела в избу чужого мужика, чтобы легче было поднимать на ноги ребятишек, и не с кого будет спросить за то, что сломается его жизнь и уже ни починить, ни поправить ее. Но настигало порою страшное и думалось, что, может, и в живых-то никого нету и он приползет к пустой избе. Чего только не лезло в голову, чем только не травил он себя, не казнил и сейчас был бы благодарен судьбе лишь за одно: что они живы, что он увидит их. Словно он прошел за эту мучительную минуту по ночной избе, ощупью, впотьмах и услышал сонное дыхание детей...

Поднявшись на крыльцо с другой стороны вокзала, он заметил прислоненный к стене забрызганный грязью мотоцикл и вернулся в зал ожидания. Мужик уже проснулся, сидел потягиваясь, почесывая затылок и косился на цветные бирки, привязанные к чемодану.

—  Не пойму чего-то,— сказал он, широко зевая.— Не по-нашему, что ль, написано?

—  Заграничные, в аэропорту навешивают...

Мужик вскинул круглое курносое лицо, усыпанное мелкими веснушками, с минуту вприщур глядел на него.

—  Выходит, это ты из-за границы катишь?

—  Выходит...

Степан так истосковался по родной речи, что радовался каждому вопросу незнакомого человека. В вагоне он больше слушал других, а сам не встревал в разговор, боясь, что с непривычки не сразу вспомнит нужное слово и оконфузится, но тут он точно припал к ключу с чистой прозрачной водой и пил жадно, взахлеб, не передыхая. Он смотрел на мужика так, будто уговаривал его — говори, родной мой человек, выпытывай, все скажу, что хочешь...

—  Погостить едешь или насовсем? — Голос у мужика был шепелявый, с дрожащей в нем веселой смешинкой — казалось, у него во рту не хватает переднего зуба и он словно высвистывает слова в эту щелку.

—  Домой еду, к своей семье...

—  Это из какой же ты деревни?

—  Из Черемшанки...

— А-а,— рассеянно протянул мужик.— Это соседнего района будет. Как же! Слыхал про вашу деревню!..

Судя по всему, его уже разбирало немалое любопытство, с которым он не мог совладать.

—  Послушай! — Мужик хлопнул себя ладонью по лбу.— Как тебя звать-то?

—  Степаном... Фамилия — Гневышев...

—  Вот здорово! — Мужик радостно хохотнул.— И моя фамилия такая же. А зовут Кузьмой... Ну и дела! И долго ты гулял по этой самой загранице?

—  Да с самой войны...

Кузьма свистнул, сдернул с головы кепку, шаркнул ею по лицу, как бы смахивая последние остатки сна, и вдруг предложил:

—  Слушай, а хочешь, я тебя до самого дома доставлю, а? Вот только немного развидняет...

—  Но тебе же не по пути! — Степан заволновался снова, нашарил в кармане пачку сигарет, щелкнул по ее дну, выбивая сигарету.— Закуривай!