Война балбесов, хроника — страница 5 из 15

И впервые Андрея Ильича не стошнило! — хотя до этого он не мог сдержаться всякий раз, когда видел нечистоплотную орфографию. А видел он ее всегда, и его рвало постоянно, он носил в карманах полиэтиленовые пакеты, то и дело выбегал из класса, ученики ржали и думали, опытные уже в жизни, что он с похмелья блюет. Дома было проще: он проверял сочинения и диктанты полулежа у унитаза, одной рукой чиркал и правил, а другой обтирал рот, сочащийся непрерывной слюной тошноты, и делал перерыв только тогда, когда начинало уже тошнить желчью. Помогало вино.

А тут вот не стошнило. Потому что перед глазами: лицо Алены, ее голубые глаза. Красота. Но написал ей в дневник, чтобы пришли родители. Алена усмехнулась. Родители не пришли.

Тогда он пошел сам по адресу и увидел Аленину Пр-сть, увидел старый дом, в котором, казалось, гнездилась сама история, живя трухлявой, но милой жизнью, ему показалось вдруг, что он увидел дом своего рождения, хотя родился в роддоме номер три города Сарайска, да еще вакуумным способом.

Вышел Мама.

— Вы отец Алены Шлендиной? — спросил Андрей Ильич.

Мама замахнулся железякой, Андрей Ильич ушел.

Алена глядела из окошка на его фигуру в свете вечерней зари.

Она влюбилась.

Как-то все вышли из класса, а она замешкалась. Встала у двери. Андрей Ильич, выходя, хотел мягким движением ее посторонить, но рука уперлась в ее грудь, Алена зашептала:

— Ты че? Ты че пристаешь? Закричу.

— Не надо, — сказал Андрей Ильич.

— Закричу, — сказала Алена, прижимаясь.

— Отпусти, — попросил Андрей Ильич.

— Закричу! — все грозила Алена.

— Потом, потом, — испугавшись, сказал Андрей Ильич.

— Когда?

— Потом, — сказал он и поскорее выбежал.

Он думал, как быть, и советовался с Эвелиной.

— Это худо, — помрачнев, сказала Эвелина. — Это очень худо. Тут придумать что-то надо. Она девчонка без руля и ветрил. А ты скажи, что девчонок не трогаешь. У тебя такой принцип.

— Я девушек не трогаю, — сказал Алене Андрей Ильич.

Тогда Алена прибежала домой, потащила Маму на кровать и стала его ласкать. Но тот уже старый был. Вспотевшая, разъяренная, бросилась она в сарай, схватила лопату черенком к себе. Вскоре послышался ее крик.

Через три дня она подошла к Андрею Ильичу и сказала, что она теперь женщина, а не девушка.

Андрей Ильич посоветовался с Эвелиной.

— Скажи, что она несовершеннолетняя и ты боишься суда и тюрьмы.

Андрей Ильич сказал.

— Никто не узнает, — поклялась Алена. — Последняя я распадла буду, если кто узнает!

Эвелина совсем растерялась.

— Пусть справку от венеролога принесет, — оттягивала она время.

Алена принесла.

— Скажи, что ты импотент! — в отчаянии выкрикивала Эвелина. — Что ты со мной для отвода глаз живешь!

Андрей Ильич сказал.

Алена прижалась к нему на одну только секундочку, Андрей Ильич отпрянул, но уже поздно было, Алена усмехалась и грозила пальчиком, как хитрая девочка, раскусившая наивный взрослый обман.

— Тогда я убью ее, суку! — закричала Эвелина.


Это было в воскресенье.

Чудесны воскресенья в Полынске, особенно в погожий летний день. (Событие, о котором чуть позже, произошло весной, но я хочу описать именно летнее воскресенье).

Город утопает в густой кудреве деревьев. Утро. Хозяйки проснулись поздно, хорошо устав за субботний день, когда мыли полы и окна, прибирались в доме и мели во дворе, стирали белье. Они просыпаются поздно и проходят по чистым половикам, стараясь, однако, наступать и на доски пола. Эти доски, обычно широкие и гладкие, невообразимо приятны горячей со сна ступне, они прохладны и ласковы. Хозяйки открывают ставни и возвращаются в дом, чтобы при ясном свете еще раз посмотреть, хорошо ли, чисто ли убрано вчера. Хорошо! Чисто! Занавески, обычно пестренького ситца, просвечивают, лучи света падают на зеркальный шкаф с посудой, в нем горкой чашки и блюдца, и хрустальная ваза с вечнозеленым искусственным цветком, тут же — румяное яблоко из парафина. У кого-то сохранились старые диваны с деревянными прямыми спинками и полочками, на которых мал-мала-меньше выстроились милые белые слоники, а вон у одного хоботок отломан, Петенька, играя им 31 год назад, сломал, паразит. Над диваном часто галерея портретов родных и близких, и тех, со строгими взглядами, кого уж нет. Но хоть взгляды их строги, зато лица довольны миром и счастьем, которое они видят в доме. Хозяйки встают поздно, а все ж раньше детей и мужей — чтобы приготовить им завтрак. Хозяин же, проснувшись, пойдет во двор, чтобы на воздухе не спеша выкурить первого утреннего табаку, вживаясь в новый день — если хозяин, конечно, не идет на рабочую смену, ведь железная дорога подчинена беспрерывному графику и не всегда именно на воскресенье выпадает выходной день сцепщика, брубильщика или машиниста. Покуривая, хозяин оглядывает постройки и сам дом, глянет на соседний и видит, что его ничуть не хуже: и крепок, и крыша покрашена красной краской, а стены голубой, и ставни разрисованы белыми завитками. Походя хозяин исправит какой-нибудь мелкий недостаток: попрямит колышек, поправит куст. В душе он жалеет, что дом его, как и другие полынские дома, обеспечен газом, нет дровяных печей и не надо рубить дров, а хорошо бы порубить дрова по утренней прохладе, разминаясь к завтраку. Впрочем, завтрак дело легкое, быстрое — яичница и каша. Воскресный же обед — иное дело. Тут достается из погреба квашенная капуста, соленые огурцы, маринованные грибы, если зимой, а летом огурцы и помидоры свежие, с грядки, они лежат на столе отдельными плодами, потому что в Полынске не признают порчи продукта на крошенину салатов, едят живьем, целиком. Подаются щи с янтарным наваром, с большим куском мяса, этот кусок, как правило, служит и вторым блюдом — со всяким вокруг него уснащением. Перед обедом хозяин скажет: мать, налей! — и она нальет из пятидесятилитровой фляги вкусной пахучей жидкости в большую кружку мужу и в граненый стаканчик-стопочку — себе. Бражка! Хозяин выпьет кружку не спеша, медленными глотками и спокойно начнет кушать, а хозяйка сглотнет брагу быстро, поперхнется, поспешить закусить, а хозяин подивится этому извечному женскому лицедейству: будто не она пила намедни на соседской свадьбе неразбавленный спирт — не вздрогнув даже, и пошла дробить половицы плясом...

После обеда женщины выходят за ворота посудачить, старухи — покалякать, старики — потолковать, мужчины — побеседовать, парни с девушками — позубоскалить, малые дети — в салки играться.

А вон стриж под стреху мелькнул: дело жизни у него там. Ну, живи.

А вон пацаненок к бычку привязанному подошел, дразнит. Бычок копытами роет, бычится, как взрослый бык, но в шутку, понимая: маленький не обижает его, а балуется.

А вон выпивший Елдырьев пошел, там слово о погоде молвил, там о политике сказал, там о видах на урожай выразился. Кто поддакнул, кто поспорил, а кто и вовсе с ним не согласился.

А вон елдырьевский младший сын на мотоцикле погнал без оглядки: чу! к афише клуба железнодорожников покатил, чтобы потом проехать обратно всеми улицами и сообщить, какое сегодня кино.

В кино идут вечером по-деревенски соседскими группами, в кино лузгают семечки, переговариваются: гля, Таська, как он ее. Вот я тебя так же.

Га-га-га! — добродушный смех.

А к ночи сверчки безумствуют, луна тихо светит влюбленным, коровы у сараев с шумом вздыхают и жуют, хозяйка закрывает ставни, покрикивая: Толька, домой! Хватит тебе носиться-то, ночь на дворе! Домой, кому сказала!

Утихает все.

Старухи шепчут: слава Тебе...

Так вот, в подобный мирный и счастливый день, но весной, Алена спустилась в подвал школы. В подвале школы размещались принадлежности для уроков военного дела: противогазы, макеты оружия, плакаты с рисунками ядерных взрывов и три малокалиберные винтовки, из которых старшеклассники стреляли на меткость под руководством Андрея Ильича, который, уча их, сам учился и стрелял с удовольствием.

Она вошла как раз когда Андрей Ильич укладывал винтовки после занятий в металлический ящик-сейф.

Она села на мешки с песком, с которых производилась стрельба из положения лежа, и заплакала.

Он сел рядом.

Тогда она его обняла.

Тогда Андрей почувствовал нечто такое, чего никогда не чувствовал.

Тогда он запер подвал.

Сначала он понял, что такого счастья у него сроду не было.

Потом он понял, что такого счастья уже никогда и не будет.

А потом ему показалось, что такого счастья вообще не может быть.

Тогда он пошел к ней домой и стал жить у нее дома. Мама перешел в сарай.

На работу Андрей Ильич не приходил.

Решили: запой.

Потому что у всех остальных школьных мужчин — у Саламандрина, у завхоза Бздоева, у учителя трудового обучения Глопотоцкого по несколько раз в год случались запои. К этому привыкли и просили только не совпадать запоями, а чередоваться, чтобы когда в запое Саламандрин, его подменял бы Бздоев, а когда в запое Бздоев, его подменял бы в его делах Саламандрин. Или Глопотоцкий. Глопотоцкого же заменить нельзя было, во время запоя он запирался у себя в мастерской, никого не впускал, конструировал вечный двигатель, основанный на противовесах. И всякий раз дело уже шло к победе, но именно в это время у него кончались запасы водки и вина, и он, полуживой, выползал из мастерской, брел в больницу, прямиком в реанимационную палату, потому что у него было больное сердце. Как правило, у двери палаты он падал, пульса у него уже не было, но каждый раз спасали. Из больницы выходил желто-серый, без мыслей о пьянстве, но все еще с мыслями о вечном двигателе, поэтому через три-четыре месяца все повторялось.

Его, бывшего в трезвом периоде после недавнего запоя и поэтому надежного, послали проведать Андрея Ильича.

Он застал Несмеянова за странным делом: тот выволок из сарая, где проходящие цыгане десятилетиями оставляли всякую всячину, множество предметов и перебирал их.

— Ты что это тут? — удивился Глопотоцкий.