Война — страница 16 из 24

Это молоденькая журналистка, ее оператор и два офицера.

— Позвольте вас поздравить, — говорит журналистка, подает мне мягкую, чересчур мягкую, руку и немного подтягивает этой рукой к себе. Не выпуская моей руки, она целует меня в щеку; улыбка у нее такая же, как в начале каждой ее телепрограммы. Оператор устанавливает камеру, на секунду склоняется над ней и нажимает одну из двух кнопок. «Только два вопроса, учитель», — говорит журналистка. От нее пахнет мылом, как будто она только что из душа, но почему запах мыла, исходящий от женщины, в этот раз меня раздражает? Она красивая, у нее влажные рыжие волосы, белая шляпа в руке, но рядом со мной она кажется нереальной. Она и ее оператор производят впечатление пришельцев из другого мира, какого? у них удивительно безразличные улыбки, все дело в темных очках? им хочется побыстрее закончить, это заметно по их мимике, журналистка снова говорит мне что-то, чего я уже не слушаю, не хочу слушать; я пытаюсь понять себя: ведь она просто выполняет свою работу, на ее месте могла бы оказаться моя дочь, но я не хочу и не могу говорить; я делаю шаг назад и тычу пальцем себе в рот, один, два, три раза, показывая, что я немой. Она изумленно замирает на полуслове, смотрит на меня, не веря своим глазам, — можно подумать, что она сейчас засмеется. Но нет. Ее охватывает что-то вроде негодования: «Какой невоспитанный сеньор», — говорит она.

— Сегодня учитель решил быть немым, — кричит кто-то в толпе.

Со всех сторон раздается смех. Я иду в свою комнату, закрываю дверь и больше не выхожу — стою, уткнувшись лбом в деревянную дверь, и слушаю, как потихоньку, не спеша расходятся люди. Где-то прямо под дверью мяукают Уцелевшие, подсказывая мне, что можно выходить. В доме никого нет, хотя дверь открыта, сколько времени? невозможно поверить: уже вечер. Даже голод не подсказал мне, как это бывало раньше, который час. Нужно не забывать есть. А забыл я, видимо, потому, что нет электричества. Я иду к двери на улицу и сажусь на стул ждать Отилию, а пока читаю при свете угасающего дня письма Марии. В обоих письмах она пишет, хотя, наверно, слишком поздно, одно и то же: чтобы мы переезжали к ней, в Попайан, что ее муж согласен, что она настаивает. Чтобы ты написала ей письмо, Отилия, почему ты ей не пишешь. Теперь мне придется написать за тебя. Что я ей скажу. Скажу, что Отилия больна, не может писать и шлет привет, возможно, это плохая новость, но в ней есть надежда, оно в тысячу раз лучше, чем признаться в самом плохом: что ее мать исчезла. Мы пока не хотим ехать, скажу я ей, зачем сейчас ехать? это были бы твои слова, Отилия; в любом случае спасибо за предложение и благослови вас Бог, мы будем иметь в виду, но нам нужно подумать, нам нужно время, чтобы освободить дом, время, чтобы оставить то, что нужно оставить, время, чтобы упаковать то, что мы хотим взять с собой, время, чтобы навсегда проститься, время, чтобы на все хватило времени. Раз уж мы прожили здесь целую жизнь, что решают несколько недель? мы подождем, вдруг обстановка изменится, а, если не изменится, тогда посмотрим: либо уедем, либо умрем, так уж Бог решил, и пусть будет, как решил Бог, как пришло Богу в голову, как Богу по душе.

* * *

— Учитель, не надо вам здесь спать, на стуле.

Меня будит сосед, которого я знаю, но сейчас не могу вспомнить. Он держит бензиновую лампу, горящую вполнакала — временами пламя ярко вспыхивает, испуская желтоватые снопы света, полные комаров.

— Они вас живьем съедят, — говорит он.

— Сколько времени?

— Поздно, — говорит он удрученно. — Для этого города поздно, а для остального мира — поди знай.

— Тоже, — говорю я.

Он словно меня не слышит. Он вешает лампу на щеколду, садится на корточки, упирается спиной в стену, снимает шляпу, обнажив бритую потную голову, шрам на лбу, крошечные уши и прыщавый затылок, и начинает обмахиваться ею, как веером. Я точно знаю этого человека, но не помню, кто он, разве это возможно? В полутьме я замечаю, что один глаз у него косит.

— Зайдем в дом, — предлагаю я, — выпьем на кухне кофе.

Непонятно, почему я это говорю, когда на самом деле хочу наконец лечь спать в собственную постель, назло всему миру, как будто меня не волнуют похищения людей, и пусть никто не лезет в мои дела, я хочу спать мертвым сном; почему я это говорю, если, кроме всего прочего, человек с лампой, кем бы он ни был в моей памяти, вызывает у меня отвращение и тревогу — дело в бензиновой вони, в тембре его голоса, в странной манере говорить?

Увидев, что я зажигаю на кухне свечу, он сразу гасит фонарь. «Для экономии», — говорит он, хотя мы оба знаем, что свечи в городе тоже на исходе. Он садится на пол и играет с Уцелевшими. Это очень странно, потому что Уцелевшие не позволяют себя трогать никому, кроме Отилии, а сейчас мурлычут и сладко трутся о ноги и руки этого человека. Он босой, его ступни покрыты пылью и потрескавшейся грязью, и, если мне не изменяет зрение, подпорченное неверным светом, то я сказал бы, что и кровью.

— Вы первый во всем городе пригласили меня на кофе, — говорит он и добавляет, садясь на место Отилии, — за все эти годы.

Пока мы ждем, когда в печи оживут угли и вскипит вода, я кормлю Уцелевших рисом, разваренным в рисовом супе.

— Учитель, вы сами готовите?

— Да. Достаточно.

— Достаточно?

— Чтобы не умереть с голоду.

— Но раньше ваша сеньора готовила, а вы только ели, правда?

Так и было, думаю я. И снова вглядываюсь в незнакомца: бесполезно; почему у меня отшибает память именно тогда, когда она нужна? Мы молча пьем, сидя по обе стороны печки. Я рад, что хочу спать. Сегодня я точно смогу уснуть и надеюсь без снов, просто без снов; если бы я проспал до утра на стуле, у меня разболелась бы спина, но я буду спать на кровати и внушу себе на несколько часов, что ты, Отилия, рядом — вот было бы хорошо.

Однако знакомый незнакомец все не уходит.

Он сидит, несмотря на то что мы оба одним глотком осушили свои чашки, несмотря на то что кофе в кастрюльке кончился, несмотря ни на что и я начинаю терять терпение. Я вел себя с ним дружелюбно, ведь он позаботился, чтобы я не проспал всю ночь на стуле; Отилия огорчилась бы, проснись я на улице на виду у целого света. «Ну, что ж, — говорю я, — должен с вами попрощаться, хочу лечь спать, и хорошо бы навеки».

— Это правда, учитель? — спрашивает он, как будто я зря сотрясал воздух. — Правда, что Маурисио Рей прикидывался пьяным, чтобы его не убили?

— Кто это говорит? — спрашиваю я, не сдерживая ярости, которую не могу побороть с тех пор, как увезли Отилию. — Маурисио действительно пил. Не думаю, что в его бутылках была вода.

— Конечно нет, ясное дело.

— Они пахли обычным спиртным.

Мы снова умолкаем, зачем он это спросил? с каких пор здесь не убивают пьяных? Их убивают первыми, и это наверняка очень просто, потому что они беззащитны, а трезвенников всегда большинство, как говорил Маурисио Рей. Свеча догорела, но я не намерен зажигать новую. Мы сидим почти в темноте. Он вздыхает, зажигает лампу и встает. В ее желто-землистом свете кухня наполняется пляшущими тенями; Уцелевшие убежали, Отилии на кухне тоже нет, Отилии нет нигде.

Только после ухода незнакомца я вспоминаю: это Ану, продавец пирожков; что он здесь делает? нужно было все-таки предложить ему остаться, ведь в такое время, в такой темноте, хоть и с лампой, его легко примут за кого-то, кого следует убить; почему я сказал, что он мне неприятен? несчастный человек, чем он виноват, что никому не нравится? Я зажигаю свечу и выхожу на улицу, надеясь еще его застать, разглядеть вдалеке, окликнуть. Света лампы нигде не видно.

Только чьи-то всхлипыванья слышны в темноте, плачет девочка? тишина, потом снова стон, протяжный, похожий на мяуканье, совсем рядом с моим домом, у дверной решетки Жеральдины — она качается и скрипит. Я иду к решетке, прикрывая ладонью пламя свечи, но это ни к чему: ветер не колышет даже верхушки деревьев, и кажется, что на улице стало еще жарче. Свеча быстро тает. Я вижу: это девушка; она стоит, привалившись к решетке, об нее трется какая-то тень, наверно, солдат. «Что надо, дед, чего уставился», — говорит он мне со вздохом и скрытой злобой, и, поскольку я не двигаюсь, оторопев от того, что обнаружил совершенно не то, что ждал, — я-то думал, что слышу стоны самого горького отчаянья, — пламя свечи вспыхивает уверенней, заливает их светом, и они замирают единым темным телом. Во время этой вспышки я успеваю различить лицо Кристины, дочери Султаны, — с испуганной улыбкой она разглядывает меня через плечо солдата. «Что смотрите, — повторяет парень, словно предупреждая в последний раз, — уходите». — «Дай ему посмотреть, — говорит вдруг Кристина, еще больше высовывая потное лицо, чтобы лучше меня видеть, — ему нравится». По ее голосу я понимаю, что она пьяна, одурманена. «Кристина, — говорю я, — если захочешь вернуться, это твой дом, в нем у тебя есть своя комната». — «Ага, уже иду, — говорит она, — прямо сейчас, но в компании». Они с солдатом смеются, а я, пошатнувшись, отступаю назад. Я ухожу, подгоняемый веселыми шутками, и они постепенно затихают в непроглядной ночи у меня за спиной. Я возвращаюсь домой, в свою постель, раздавленный жестокостью Кристининого голоса, ее словами.

При свече я разглядываю свои ботинки, потом снимаю их и смотрю на ноги: ногти загнулись, как крючья, ногти на руках похожи на когти хищной птицы; это война, говорю я себе, что-то липнет к человеку, но нет, нет, это не война, просто я не стригу ногти с тех пор, как пропала Отилия; она стригла ногти мне, а я ей, чтобы не нагибаться, вспомни: чтобы не болела спина; бороду я тоже не брею и не стригу волосы, которые, несмотря на старость, никак не хотят выпадать; однажды утром я понял (только один раз я нечаянно посмотрел на себя утром в зеркало и не узнал), что неспроста при последней встрече Жеральдина оглядела меня так брезгливо, с жалостью, так же, как другие люди, мужчины и женщины, которые уже несколько месяцев умолкают при моем приближении и смотрят на меня, как на сумасшедшего; а что бы сказала ты, Отилия? как бы ты на меня посмотрела? думать о тебе — только причинять себе боль, горько в этом признаваться, особенно когда лежишь в постели и глядишь в потолок без твоего живого тепла, твоего дыхания, неразборчивого бормотанья во сне. Поэтому, когда я хочу уснуть, Отилия, я заставляю себя думать о другом, но рано или поздно заговариваю с тобой, что-нибудь тебе рассказываю и только так засыпаю, пересмотрев всю свою жизнь без тебя, и засыпаю крепко, но этот сон не приносит мне отдыха; мне снились покойники: Маурисио Рей, доктор Ордус; наверно, мне напомнил