— Надеюсь, что нас не взорвут по дороге, — сказал он.
Мы продолжали молча пить.
Я уже хотел попрощаться, когда снова услышал его голос:
— Такая это страна, — сказал он, облизывая редкие усы, — если просмотреть полный список президентов — все облажались.
Никто не ответил. Лесмес, которому очень хотелось поговорить, ответил себе сам:
— Да, — сказал он, — как чай пить все президенты облажались, каждый на свой лад. Почему? Я не знаю, и кто может знать? Из-за эгоизма, по дурости? Но история все расставит по местам. Потому что как чай пить…
— Какой еще чай, — взбесился вдруг Чепе. — Может, кофе?
— Как чай пить, — продолжал Лесмес смело, упиваясь собственными словами, — так некому налить.
И залпом допил пиво. Он ждал, что кто-нибудь ему ответит, но все молчали.
— Сан-Хосе был и останется беззащитным городом, — добавил он. — Единственное, что я могу посоветовать всем — убираться отсюда, и как можно скорее. А если кто ищет смерти, так пусть остается.
Он по-прежнему не помнил, что жена Чепе похищена и родила в плену. Чепе не замедлил с ним попрощаться на свой лад, с криком пнув заставленный бутылками стол.
— Сперва убирайтесь вы, ублюдок, из моего заведения, — заорал он и бросился на учителя. Я видел, как другие стали их разнимать. Только Ану улыбался и ждал в сторонке.
Но Лесмес прав: если кто-то ищет смерти, то найдет себе могилу прямо здесь, под ногами.
Что до меня, то мне все равно. Я уже умер.
Суббота? Молодая докторша тоже уезжает из Сан-Хосе, как и медсестры. Больше некому возглавлять импровизированную больницу. И больше не приезжали к нам грузовики Красного Креста с горючим и продуктами для горожан. Мы узнали, что был еще один бой в нескольких километрах отсюда, недалеко от лачуги маэстро Клаудино. Погибли двенадцать человек. Двенадцать. Из двенадцати один ребенок. И они не замедлят вернуться, это мы знаем, а кто именно? не важно, но они вернутся.
Военные подразделения, которые в течение месяцев обеспечивали в Сан-Хосе спокойную обстановку, видимость мирных времен, заметно поредели. Но, так или иначе, с ними или без них, вспышки войны будут повторяться, все более жестокие. Хотя солдат мы видим все реже, официально нам никто об этом не сообщает; власти лишь твердят, что все под контролем; это мы слышим в сводках новостей по транзисторным приемникам, потому что электричества по-прежнему нет, и читаем в устаревших газетах; президент заверяет, что в этих краях ничего плохого не происходит, и ни здесь, ни где бы то ни было в стране не идет война; если ему верить, то Отилия не исчезла, а Маурисио Рей, доктор Ордус, Султана и привратница Фанни, как и многие другие горожане, умерли от старости; и на меня опять нападает смех, почему я смеюсь всякий раз, когда мое единственное желание — заснуть и не просыпаться? Дело в страхе — это ужас, эта страна, которую я хотел бы вдруг забыть, прикинувшись идиотом перед самим собой, чтобы как-то жить дальше или делать вид, что хочу жить дальше, потому что на самом деле с большой долей вероятности я уже умер, говорю я себе, давно умер, да еще угодил в ад, и я снова смеюсь.
Среда? Два военных патруля, действуя каждый сам по себе, атаковали друг друга, и все по вине никчемного информатора, сообщившего о появлении партизан в двух шагах от города; четверо солдат погибли, несколько получили ранения. Родриго Пинто, сосед, живущий на горе, пришел навестить меня встревоженный: капитан Беррио, проходя по их дороге в сопровождении солдат, объявлял, что если обнаружит малейшие признаки пособничества, то примет меры, и повторял это на каждом ранчо, допрашивая не только взрослых, но и детей моложе четырех лет, едва умевших говорить. «Он сумасшедший», — сказал мне Родриго.
— Еще какой. Его не отстранили от должности, как мы все думали, — говорю я. — Он на моих глазах стрелял в безоружных людей.
— Что он сумасшедший, это не удивительно, — говорит Родриго. — Вдали от города, в горах, нам удивительно только, что мы еще живы.
Родриго Пинто, который не оставил меня одного и помог похоронить маэстро Клаудино через неделю после того, как я обнаружил целителя обезглавленным, убитым вместе со своей собакой на голубой горе, где до сих пор кружат грифоны, поклялся мне, что не покинет гору ни при каких обстоятельствах и что жена поддерживает его решение. «Мы остаемся», — уверяет он. Я разговариваю с ним на краю обрыва, за городом, откуда на гору ведет обходная тропа. Родриго повторяет, что не уедет, как будто хочет убедить себя самого, как будто ждет, что я поддержу это наверняка не ведущее к добру упрямое решение остаться. «На другой горе было бы лучше, — говорил он, — но подальше, гораздо дальше, совсем далеко». Он достал из рюкзака четвертинку водки и предложил мне. Темнело. «Видите ту гору? — спросил он, указывая на отдаленную вершину среди многих других, в самой глубине горного массива. — Вот туда я и уйду. Далеко. Но это хорошо. Поднимусь на самую вершину, и только они меня и видели, сукины дети. У меня отличный мачете. Нужно только, как Ною, прихватить с собой супоросную свинью, петуха и курицу. Жена согласна уйти со мной. Маниоки нам хватит. Вы видите эту гору, учитель, отличаете ее от других? Живописная, плодородная гора. Может, она определит мою жизнь. Так когда-то мой отец вырастил всех нас на горе. Но пока я остаюсь на соседней, учитель. Вы ее знаете, вы к нам приходили, знаете, что я живу с женой и детьми; у нас родился еще один, теперь нас семеро, но с маниокой и какао мы не пропадем. Там я вас жду, как только Отилия будет с вами. А потом уйдем все вместе, почему бы нам не уйти всем вместе?» Мы снова пьем, теперь до дна, и Родриго выбрасывает бутылку в ущелье. Но все еще не уходит: он замер и глядит на далекую гору. Его пальцы стискивают, комкают белую шляпу — это у него особая привычка. Наконец, почесывая голову, он говорит (и голос его звучит теперь по-другому): «Видеть счастливые сны — приятно, — и почти сразу добавляет: — а вот просыпаться…», — и мы оба смеемся. И тут замечаем солдатика — он совсем молоденький и похож на ребенка, наряженного в военную форму. Все это время он, конечно, стоял где-то рядом, просто мы не обратили на него внимания. Он глядел угрюмо и держал палец на спусковом крючке, хотя дуло его винтовки было опущено в землю. «Над чем смеетесь? — спросил он. — Чему смеетесь? Я похож на шутника?» Мы с Родриго разинули рты и переглянулись. И снова захохотали. Не могли удержаться. «Дружище, — ответил я солдату, вытерпев взгляд его мрачных колючих глаз, — не станете же вы утверждать, что мы не имеем права смеяться». Я крепко пожал Родриго руку. Родриго надел свою белую шляпу и, не оборачиваясь, пошел по тропинке. Его ждал долгий путь. Я вернулся домой, солдат шел сзади, молча. Мне стало ясно, что за Родриго следят, а заодно и за мной. Всего в одном квартале от дома дорогу мне преградила группа солдат; они снова задержат меня, как в то утро, когда я слишком рано встал?
— Пропустите его, — услышал я голос капитана Беррио.
Вторник? Еще кое-кто уехал: генерал Паласиос и его «армия» животных. Ану рассказал нам в кафе у Чепе, что был на базе и видел эвакуацию самых ценных животных генерала Паласиоса, на вертолетах. С приездом этого генерала, которого мы почти никогда не видели, все узнали, что он всю душу и все силы вкладывает в создание зоосада; зоосад нам не показывали, мы только с трудом рассмотрели что-то на черно-белых фотографиях дополнительных страниц воскресной газеты. И прочитали, что речь шла о шестидесяти утках, семидесяти черепахах, десяти кайманах, двадцати семи цаплях, пяти авдотках, двенадцати капибарах, тридцати молочных коровах и почти двух сотнях лошадей, проживавших на ста гектарах военного гарнизона Сан-Хосе под присмотром генерала и его людей. Что военный медперсонал обслуживает весь этот двуногий и четвероногий контингент. Что каждое утро генерал в сопровождении породистой собаки, привезенной из Соединенных Штатов, обходит гарнизон, чтобы лично осмотреть своих животных. Что одна самка гуакамайо числилась в его любимицах, такая избалованная, что сама выбрала себе офицера, ответственного за ее питание, но такая неугомонная, что погибла от удара током на гарнизонном ограждении. Еще будучи полковником, Паласиос посвятил себя животным. Он также уверяет, что посадил больше пяти тысяч деревьев. «Как будто он один их посадил», — говорит нам Ану, и еще он говорит, что видел, как Ортенсия Галиндо и ее близнецы покинули город на одном из этих грузовых вертолетов, набитых животными.
— Добрый день, учитель. Я пришла попрощаться.
В дверях Глория Дорадо, на голове — панама, глаза красны от слез. В руках она держит деревянную клетку с трупиалом.
— Я хочу оставить его вам на память, учитель, чтобы вы о нем позаботились.
Я беру клетку. Первый раз в жизни мне дарят на память клетку; как только мы останемся одни, я отпущу тебя, птица, как я могу о тебе заботиться, если едва управляюсь с собой?
— Заходите, Глория. Выпьем кофе.
— У меня уже нет времени, учитель.
— А ваш дом? Что будет с вашим домом?
— Я поручила его Лукреции, на тот случай, если вернусь. Хотя, конечно, может быть, что и она уедет. Но дом ей нужен, у нее пятеро детей, а у меня ни одного, учитель. И, скорее всего, никогда не будет.
— Не зарекайтесь, Глория, вы молоды и красивы. У вас вся жизнь впереди.
Она сочувственно улыбается.
— Вы сохранили чувство юмора, учитель. Послушайте, я очень люблю вас обоих и знаю, что Отилия вернется, клянусь.
— Мне все так говорят.
Я не могу скрыть досаду в голосе; лучше бы Глория не приходила совсем, чем это повторять. Она не обращает на меня внимания:
— Мне снилось, что вы вдвоем шли по рынку. Я очень обрадовалась и подошла к вам поздороваться. Я сказала: «Ну, разве я не говорила, что Отилия вернется живая и здоровая».
Она улыбается, я улыбаюсь, я вынужден признать, что ее сон меня растрогал, сейчас заплачу? только этого не хватало.