— Храни вас Бог, — говорю я, и клетка покачивается у меня в руке; трупиал скачет в ней из стороны в сторону, потом запрыгивает на крошечные бамбуковые качели и начинает петь: наверно, предчувствует, что я задумал отпустить его на волю.
— И как вы поедете, Глория? — спрашиваю я и уже не могу смотреть ей в глаза. — Ведь на шоссе — то, что называется «вооруженная блокада». Любой автомобиль взрывают, неважно, личный или общественный, иногда вместе с людьми. Надежного транспорта нет.
— Один лейтенант предложил отвезти меня и брата в Эль-Пало в грузовике с солдатами. Там я найду какой-нибудь транспорт, который вывезет меня из этой зоны.
— Ехать в грузовике так же опасно, если не больше. Вы рискуете, Глория. Не вздумайте переодеваться солдатом! как это лейтенант везет вас с таким риском?
— Он сказал мне по секрету, что грузовик пойдет под охраной военных самолетов. Они расчистят нам дорогу.
— Дай-то Бог.
— Здесь я буду в еще большей опасности, — говорит Глория, ее глаза затуманиваются, и она шепчет: — Как только узнают, что Маркоса нашли мертвым. Ортенсия мне этого не простит, свалит на меня всю вину, скажет, что это я убийца.
Она плачет, обнимает меня, я тоже ее обнимаю, с клеткой в руке.
— Его нашли в канаве в полукилометре отсюда. Опознали не сразу. Как мне сказал лейтенант, он пролежал в этой канаве под открытым небом не меньше двух лет.
— Мир его праху. Еще один убитый. К стыду живых.
— Вы видите, учитель? Они не хотели ему помогать. Никто и пальцем не шевельнул для его освобождения. Ради своего мужа эта женщина не выпустила из рук ни единого песо. У меня не было денег, только этот домик, который он мне оставил. Но она! зачем ей деньги? Они и за ней скоро явятся.
Я не хочу рассказывать Глории, что Ортенсия Галиндо улетела из Сан-Хосе на вертолете.
— Такая это страна, скудная в своем богатстве, Глория. Желаю вам удачи, начните новую жизнь, что тут еще скажешь?
— Как иные говорят, попробуй родиться заново, — она улыбается. — В этом ваш совет?
Она выпускает меня из объятий. Я пропитался тропическим ароматом ее крепких духов, смешанным с запахом слез.
— Ну, я пошла, — говорит она, — меня ждет брат.
Она уходит. Я закрываю дверь.
С клеткой в руке я иду в сад. Меня переполняет досада: зачем красивые женщины приходят в этот дом? Пусть не добавляют мне боли своим видом, пропади все пропадом. Я ставлю клетку на каменное корыто и открываю крошечную бамбуковую дверцу.
— Лети, трупиал, — кричу я птице, — улетай быстрей, а то придут Уцелевшие и с тобой разберутся.
Трупиал неподвижно сидит перед открытой дверцей.
— Не хочешь лететь? Ну, смотри. Тут коты.
Птица сидит неподвижно. Может, у нее подрезаны крылья? Я накрываю трупиала рукой и вынимаю из клетки. Это красивая птица, его оперение сияет, и крылья вовсе не подрезаны.
— Ты боишься неба? Давай же, лети, — я подбрасываю его вверх.
Трупиал удивленно расправляет затекшие крылья и с огромным трудом удерживается от падения. Потом делает рывок-другой и, наконец, взлетает, как будто в прыжке, на ограду. И там снова сидит неподвижно, что ему надо? похоже, он снова разглядывает меня, меня и клетку.
— Какая прекрасная птица, — слышу я чей-то голос.
Это Жеральдина, она пришла через пролом в ограде. Жеральдина в черном. Я уже не могу вспомнить ее голой.
— Это трупиал, — говорю я.
Мы оба наблюдаем, как птица летит и исчезает в небе.
Мы снова сидим среди разрухи, рядом; я поглощен ее таким близким лицом и неотрывно устремленными в небо глазами, «были другие времена», — говорю я, и она, конечно, понимает, что я имею в виду: когда-то она ходила по участку голая, а я подглядывал за ней через ограду; она отрывисто смеется, и снова ее лицо становится задумчивым, глаза глядят в небо, затянутое тучами, глаза, глядящие на тучи без неба; я вижу на ее колене руку, это моя рука на ее колене, когда я положил руку ей на колено? но она не возражает, как будто ей на колено упал с дерева сморщенный лист или противное, но безвредное насекомое, она продолжает рассказывать мне (уже долго?) о своих переговорах с теми, кто похитил ее мужа; а может быть, ей кажется вполне естественным неожиданное появление стариковской руки у нее на колене, потому что старости больше позволено, или просто единственное, что ее интересует на свете, — это оплата выкупа, вся та затея, в которую она уже втянулась с помощью своего брата из Буги; дело именно в этом, Исмаэль, у нее есть причины не замечать мою руку на своем колене, она уверяет, что отдала им все, что у нее есть, говорит, что она в сомнениях, не волнуйтесь, учитель, это мои сомнения. Потом она внимательно смотрит на меня, словно угадывая мои мысли или полагая, что угадала; она заметила мою руку на своем колене? она уже знает, что все мои мысли только о ее колене? ее тревожит мое прикосновение? «Нет, учитель, — говорит она, — Отилии у них нет, я уже их спрашивала».
— Отилия, — повторяю я вслед за ней.
Теперь она рассказывает, что не смогла набрать даже половины того, что они требуют. «Вы даете нам меньше половины, — сказали они ей, — это не обещает ничего хорошего вашему мужу», и она добавляет, сложив губы в незнакомую мне улыбку, — это радость? — что они даже сказали ей: «Сразу видно, что вы его не любите».
Она говорит: «Я всем телом чувствовала их взгляды, учитель, как будто они хотели съесть меня живьем».
Они дали ей пятнадцать дней, чтобы она заплатила остальное, то есть до сегодня, учитель, этот срок заканчивается сегодня; я сказала им, что согласна, и предупредила, чтобы привезли его с собой, как обещали в прошлый раз, когда своего обещания не исполнили. «И что было бы, если бы мы его привезли? — ответили они. — Пришлось бы тащить его обратно, и то кабы нас лень не заела, понимаете? он умер бы по вашей вине, из-за вашей неисполнительности». Я настаивала, что хочу видеть его, говорить с ним, и сказала: «Я вам отдала все, что у меня было. Теперь мне нужно искать кого-то, кто одолжит мне остальное, а если мне никто не одолжит, я все равно буду здесь вместе с сыном».
«Как это не одолжат? — сказали они. — Тогда пеняйте на себя».
Жеральдина оборачивается, чтобы увидеть мою реакцию, озадаченная и испуганная; я не знаю, что ей сказать; я никогда не видел лиц похитителей — Бог весть, что это за люди.
Я знал только брата Жеральдины: я видел, как он приехал из Буги на машине в одну из дождливых ночей — высокий, лысый, хмурый; он смог проделать последний отрезок пути по специальному пропуску партизан; услышав его троекратный свист, я выглянул в окно; вышла Жеральдина со свечей в руке, они обнялись. С трудом, вдвоем внесли черный пластиковый пакетище с обналиченными деньгами Жеральдины, их с мужем деньгами, сказала она мне с бесполезной сейчас яростью, деньгами, скопленными за долгие годы совместного труда, учитель, всегда честного.
В ту же ночь брат Жеральдины робкой тенью покинул Сан-Хосе так же, как приехал: в своей машине, под дождем, с пропуском, приклеенным изнутри к лобовому стеклу, словно для хвастовства. Он обсудил с Жеральдиной, разумно ли Эусебио оставаться с ней. Жеральдина не возражала, чтобы брат увез мальчика, но тот захотел остаться с матерью, «Я ему объяснила, какому риску он себя подвергает, объяснила, как маленькому мужчине, — с простодушной гордостью говорит Жеральдина, — и Эусебио не колебался: с папой и с мамой до самой смерти». Рот Жеральдины приоткрывается, глаза еще пристальнее смотрят в небо: «У меня больше нет ни гроша, учитель, это я и собираюсь им сказать, они должны сжалиться, а если не сжалятся, пусть делают, что хотят, увезут меня вместе с ним, так даже лучше: все втроем, вместе, как того хотела жизнь, чтобы годами ждать неизвестного дня; Эусебито я беру с собой, это моя последняя карта, они сжалятся, я уверена, я отдала им все, ничего не утаила».
Теперь Жеральдина плачет, второй раз за день в моем доме плачет женщина.
И пока она плачет, я вижу свою руку у нее на колене, хотя не смотрю на нее, но я ее вижу: моя рука продолжает лежать на колене Жеральдины, а она плачет и не видит или не хочет видеть мою руку у себя на колене, а может, теперь она ее видит, Исмаэль; твою извращенную натуру занимает только ее колено, а не слезы по похищенному мужу, даже не безрассудная, но явная радость, когда она говорит, что сын, как настоящий мужчина, останется с ними, что бы ни случилось, и говорит это недрогнувшим голосом; что подумает ее муж? он будет страшно разочарован, «забирай все и уезжай», — какие-то похожие его слова передал ей Эусебито; Жеральдина разговаривает, словно в бреду, и это вызывает во мне жалость; мы оба сидим среди обломков, среди истребленных цветов, попавшие в одну беду.
— Ортенсия предложила мне лететь с ней на вертолете, учитель. Конечно, я не полечу, уже не смогу. Но не буду отрицать, что теперь мне страшно.
Она смотрит на мою руку на своем колене.
— А вы, — то ли говорит, то ли спрашивает она.
— Что?
Снова короткий смех.
— Вы не умрете, учитель?
— Нет.
— Смотрите, как дрожит.
— Это волнение, Жеральдина. Или сластолюбие, как говорила Отилия.
— Не волнуйтесь, учитель. Не гоните от себя любовь. Любовь выше сластолюбия.
Она деликатно убирает мою руку со своего колена. Но остается неподвижно, молча сидеть рядом.
Из-за ограды ее позвал сын; как будто упал в пустой бассейн, или это была игра? его голос прозвучал так, как будто он упал в бассейн, вскрикнул и тишина. Жеральдина сразу ушла, нырнув в пролом ограды, вся словно выточенная из траура. Я не пошел за ней, другой бы пошел, но я — нет, пока не пошел, зачем? Кроме того, я почувствовал голод, впервые мне захотелось есть, сколько времени я не ел? на кухне я поискал кастрюлю с рисом, в ней осталась одна порция, рис выглядел твердым, склизким и подгоревшим. Я съел его рукой, холодный, жесткий, да так и остался сидеть возле печки. Уже давно Уцелевшие не появлялись в доме, наверняка потому, что не находили ни еды, ни внимания. Пришлось им устраиваться самостоятельно. Но мне не хватало их мяуканья, их глаз — с ними я чувствовал себя ближе к Отилии, они составляли мне компанию; и только я о них подумал, как они ощутимо напомнили о себе пучками перьев на кухонном полу, которые привели меня, как в сказке, в комнату: там, возле кровати, валялись две растерзанные птицы, а на подушке — останки черных бабочек, съестное п