Война — страница 4 из 24

Я наблюдаю за ней со своего места: не прислоняясь к спинке стула, сдвинув только колени, но не лодыжки, она лениво скидывает сандалии и с особым изяществом отряхивает с них пыль; наклоняясь все ниже, она демонстрирует шею, похожую на стебель; дети налетают на сок курубы, хлебают его жадно и шумно; вечер потихоньку разливается вокруг; я поднимаю чашку и делаю вид, что пью кофе; Жеральдина, вчерашним утром голая, сегодня вечером одета: легкое лиловое платьице оголяет ее по-другому и, если хотите, еще сильнее; но мне все равно, голая она или одетая, если открывается другая ее нагота, последняя интимная завеса; хорошо бы увидеть распахнувшиеся при ходьбе тайные изгибы, танцующую спину, размеренно бьющееся сердце, мерно подрагивающие ягодицы — мне ничего в жизни не надо, только бы смотреть на эту женщину, когда она не знает, что я на нее смотрю, смотреть на нее, когда она знает, что я на нее смотрю, но только бы смотреть на нее — ради одного этого стоит жить дальше. Жеральдина опирается на спинку стула, закидывает ногу на ногу и зажигает сигарету; только мы с ней знаем, что я на нее смотрю, мои бывшие ученицы продолжают свою трескотню, а что они говорят? невозможно разобрать; дети допивают сок курубы, просят разрешения заказать еще и, держась за руки, скрываются в кафе; я знаю: будь на то их воля, они бы никогда не вернулись, убежали бы, держась за руки, на край света, если б только могли. Теперь Жеральдина сдвигает ноги, слегка наклоняется и испытующе смотрит на меня; ее взгляд, как тайный сигнал, задерживается на мне лишь на секунду, чтобы убедиться: я все еще за ней слежу; едва ли ее искренне удивляет подобный диссонанс, подобная нелепость, что я, в мои-то годы… но что делать? она — мое самое сокровенное желание, поэтому я и смотрю на нее, восторгаюсь ею, как смотрят на нее и восторгаются другие, куда моложе и неискушеннее меня — да, отвечает она, и я ее слышу: она хочет, чтобы на нее смотрели, чтобы ее боготворили, преследовали, ловили, опрокидывали, кусали и ласкали, убивали, оживляли и снова убивали, и так до бесконечности.


До меня снова долетают голоса двух сеньор. Жеральдина открывает рот и вскрикивает от неожиданности. Ее колени, золотистые в свете уличных фонарей, на секунду раздвигаются и обнажают бедра, едва накрытые куцым летним платьицем. Я допиваю кофе и замечаю, не в силах этого скрыть, маленький припухший треугольник в самой глубине, но эйфорию мне отравляет слух, пытающийся разобрать слова двух сеньор, жуткую новость о том, что утром на помойке нашли труп новорожденной девочки, это правда? да, повторяют они, мертвую новорожденную, и крестятся: «Изрубленную на куски. Нет Бога на свете». Жеральдина кусает губы: «Но ведь ее можно было оставить у церковных дверей. Живую, — печально причитает она — какая прелестная наивность! — и воздевает глаза к небу: — Зачем же убивать?». Они продолжают разговор, но вдруг одна из моих учениц — Росита Витебро? — незаметно для меня следившая за тем, как я слежу за Жеральдиной (моя жена, конечно, права: я потерял прежнюю осторожность, неужто я пускал слюни? Боже мой, кричу я в душе, Росита Витебро видела мои терзания из-за раздвинутых бедер, открывающих путь в бездну), поглаживает пальцем щеку и обращается ко мне с некоторым ехидством:

— А вы что думаете, учитель?

— Это не в первый раз, — с трудом отвечаю я. — И в нашем городе, и вообще в нашей стране.

— Конечно, — говорит Росита. — И в мире. Мы знаем.

— Я помню много случаев, когда матери убивали своих новорожденных детей и всегда оправдывали себя тем, что, мол, хотели спасти их от жестокости мира.

— Какие ужасные вещи вы говорите, учитель, — возмущается Ана Куэнко. — Простите меня, но это гнусность. Жестокость мира не может быть ни причиной, ни оправданием убийства новорожденного.

— Я не говорю, что это оправдание, — защищаюсь я и вижу, что Жеральдина сдвигает колени, растирает ногой окурок, не обращая внимания на пепельницу, проводит длинными ладонями по волосам, собранным сегодня в пучок, и тихонько вздыхает, видимо, напуганная (или пресыщенная?) этим разговором.

— Сколько в мире боли, — говорит она.

Дети — ее дети — подходят и встают возле нее, каждый со своей стороны, как будто хотят ее защитить, сами не зная от чего. Огорченная Жеральдина расплачивается с Чепе и тяжело встает, словно на плечи ей давит скопившимся почти за два столетья грузом непостижимая совесть этой непостижимой страны, отмечаю я про себя, что не мешает ей выгнуться всем телом, выпятить грудь и слегка растянуть губы в подобии улыбки:

— Пойдемте к Ортенсии, — просит она. — Уже совсем ночь.

Росита Витебро, моя бывшая ученица, окидывает меня слегка рассеянным взглядом:

— Вы идете, учитель?

— Я приду позже, — говорю я.

* * *

На этот раз я так и не попал к Ортенсии Галиндо.

Я попрощался с Чепе и повернул в другую сторону, к дому Маурисио Рея. Перепутав улицы, я оказался на окраине городка, с каждым шагом все более темной, покрытой островками нечистот и мусора, накиданного недавно и пролежавшего здесь вечность, как будто я в канализацию заглянул; уже больше тридцати лет меня сюда не заносило. Что там блестит, внизу, похожее на серебристую ленту? Река. Раньше она могла все лето бесноваться бурным потоком. В этом городе, окруженном горами, нет моря, но была река. В одно белесое лето она пересохла и превратилась в извилистую нитку. Когда-то, в разгар лета, мы отправлялись к самым полноводным ее излучинам не только для того, чтобы ловить рыбу: забравшись нагишом в воду по самую шею, улыбались, шушукались и плавали в прозрачной воде девчонки, и можно было разглядывать их смутно различимые тела. А потом, на цыпочках, с оглядкой, они выскакивали во всем своем естестве, настороженные, похожие на диковинных птиц, бежали, вытянувшись, длинными прыжками, торопливо вытирались и натягивали одежду, то и дело косясь на деревья. Но вскоре они успокаивались, поверив, что мир вокруг спит, и слышно было только пенье сыча да пенье моего сердца в этой апельсиновой роще, где собирались поглазеть на девушек все городские подростки. Потому что деревьев хватало на всех.

Луны не видно, иногда горит случайная лампочка, на улицах ни души: собрание в доме Ортенсии Галиндо — такое же событие, как война, дошедшая до городской площади, школы и церкви, до каждого порога, заставившая попрятаться всех горожан.

Чтобы найти дом Рея, я вынужден вернуться к дверям кафе и начать свой путь заново, словно возвращаясь в прошлое. Я заставляю себя вспомнить: дом стоял последним на краю проселочной дороги, рядом с заброшенной фабрикой гитар; дальше был обрыв. Мне открывает дверь заспанная девушка и говорит, что Маурисио болен, он в постели и никого не принимает.

— Кто там? — раздается в глубине голос Маурисио Рея.

— Это я.

— Учитель, вот чудо! Медведь в лесу сдох. Вы вспомнили дорогу.

Кто эта девушка? Я смотрю на нее и как будто не узнаю.

— Ты чья такая?

— Дочь Султаны.

— Я помню Султану. Она была непоседа, но училась хорошо. А ты меня знаешь?

— Вы учитель.

— Мы его дразнили: учитель Пасос Исмаэль истоптал всю вермишель[2], — кричит Рей из комнаты.


Это самый старый из моих учеников и теперь один из немногих друзей. В кровати под желтой лампой смеется шестидесятилетний бородач, еще более беззубый, чем я: он без вставной челюсти, и не стыдно ему перед девушкой? Как-то он мне рассказывал, что четыре года назад, в этот самый день, его жена — вторая жена, потому что после первого брака он овдовел, — пошла выразить соболезнования семье Сальдарриаги, а он сказался больным, никуда не пошел, остался дома и занялся с этой девушкой, доставшейся ему по счастливой случайности, тем, о чем мечтал целый год.

— Что нового? — спрашивает он. — Я думал, вы на празднике, учитель.

— Господи, на каком празднике?

— На торжестве по поводу Сальдарриаги.

— Торжестве?

— Торжестве, учитель, вы уж меня простите, но этот Сальдарриага был и остался, коли еще жив, отпетым говнюком.

— Я не об этом пришел говорить.

— А о чем, учитель? Вы разве не видите, что мне некогда?

По правде сказать, я и сам не знаю, зачем пришел, что бы такого придумать? Ради этой девушки? Я пришел, чтобы увидеть эту девушку, которой только что разлохматили волосы?

— У меня болит колено, — придумываю я версию для Рея.

— Это старость, учитель, — орет он. — Вы что, возомнили себя бессмертным?

Тут я замечаю, что он пьян. На полу возле его кровати валяются две или три водочные бутылки.

— Я думал, ты тут хворям предаешься, — говорю я, указывая на бутылки.

Он смеется и предлагает мне рюмку, но я отказываюсь.

— Идите, учитель.

— Ты меня гонишь?

— Идите к маэстро Клаудино, потом расскажете. Он вылечит вам колено.

— Он еще жив?

— Привет ему от меня.

Девушка провожает меня до двери, спокойная в своем зарождающемся сладострастии, великолепная в своем простодушии, и, чтобы не терять времени, с невинным видом на ходу расстегивает блузку.


Я был еще ребенком, когда впервые увидел Клаудино Альфаро. Выходит, он еще жив. Если мне семьдесят, то ему, должно быть, сто или около ста, но почему я о нем забыл? почему он забыл обо мне? Вместо того чтобы рекомендовать доктора Ордуса, Маурисио Рей напомнил мне о маэстро Альфаро, которого я считал давно умершим и даже не вспоминал о нем, но где же я был все эти годы? И сам себе отвечаю: торчал на ограде и подглядывал.

Я легкомысленно выхожу из города среди ночи и направляюсь к лачуге целителя, маэстро Альфаро. Меня подгоняет снова вспыхнувшая в колене боль.

Жив, стало быть, жив, как и я, — об этом я думаю, уходя все дальше по шоссе. За первым же поворотом полностью исчезают городские огни, беззвездная ночь раздвигает свои пределы. Пока маэстро исцеляет людей, он не умрет; обычно он просит пациента помочиться в бутылку, взбалтывает содержимое и, тщательно его рассмотрев, определяет болезнь; он умеет вправлять мышцы и сращивать кости. «Маэстро живет по-настоящему, а мне только кажется, что живу», — говорю я себе, поднимаясь по конной тропе на гору Чусо. Несколько раз мне приходится останавливаться и отдыхать. Во время последней остановки я сдаюсь и думаю, что пора повернуть назад: очень скоро я понимаю, что в гору идти могу, только волоча ногу за собой. Зря я это затеял, думаю я, но продолжаю ползти вверх, от камня к камню. На одном из поворотов, среди невидимых горных зарослей, я чувствую, что окончательно вымотался, и ищу, где бы передохнуть. Луны нет, ночь по-прежнему совершенно глуха; ничего не видно уже в метре, хотя я знаю, что прошел полпути, и лачуга маэстро за горой, а не на вершине, до которой я сегодня точно не доберусь, но я могу пройти по склону горы, не перева