ливая через вершину. Наконец я нащупываю какой-то бугорок и сажусь. Опухоль на колене раздулась, как апельсин. Я взмок, словно побывал под дождем; ветра нет, но слышно, как кто-то или что-то топчется по листьям и бурелому. Я замираю. Вглядываюсь в темную массу кустов. Шум приближается — а если это атака на город? Партизаны или боевики могли принять решение захватить наш город именно сегодня ночью, почему бы нет? Ведь даже капитан Беррио наверняка сидит сейчас у Ортенсии главным гостем. Шорох на секунду смолкает. Я жду, забыв про боль в колене. Город далеко, никто меня не услышит. Они наверняка сначала выстрелят и только потом подойдут спросить меня, умирающего, кто я такой, — если я еще буду дышать. Но, возможно, это ночные ученья солдат, думаю я, чтобы успокоиться. «Все равно, — безмолвно кричу я, — все равно подстрелят». И в этот момент под громкий хруст ломаемых веток и сухих листьев кто-то или что-то бросается прямо на меня. Я кричу. Выставляю руки с растопыренными пальцами, пытаясь оттолкнуть нападающего, удар, пулю, привидение — что бы это ни было. Знаю, что мой беспомощный жест мне не поможет, и думаю об Отилии: «Сегодня ты не увидишь меня в нашей постели». Не знаю, сколько проходит времени с тех пор, как я зажмурился. Что-то тычется в мои башмаки, нюхает. Огромная собака кладет лапы мне на грудь, тянется и радостно лижет лицо. «Это собака, — говорю я вслух, — слава Богу, это просто собака»; и не знаю, смеяться мне или плакать; выходит, я все еще люблю жизнь.
— Кто это. Кто здесь.
Голос не изменился: рокочущий и протяжный, как гул ветра:
— Кто здесь.
— Это я. Исмаэль.
— Исмаэль Пасос. Стало быть, ты не умер.
— Думаю, что нет.
Оказывается, каждый из нас записал другого в покойники.
Я могу разглядеть его, только когда он подходит почти вплотную. Что-то вроде простыни намотано на поясе, волосы все еще похожи на волокна хлопчатника; я могу разглядеть в темноте блеск его зрачков, и мне интересно, видит ли и он мои глаза или только его глаза светятся в кромешной ночи. Меня снова охватывает непонятный страх, который я испытывал перед ним в детстве, — еле уловимый, но все же страх; я встаю и чувствую на плече его жесткую руку, худую и костлявую. Он помогает мне не упасть.
— Что с тобой, — говорит он. — У тебя болит нога.
— Колено.
— Ну-ка.
Теперь его железные пальцы касаются моего колена.
— Нужно было до этого довести, чтобы ты ко мне пришел, Исмаэль. Еще день и ты не смог бы ходить. Сейчас первым делом надо снять опухоль. Пойдем наверх.
Он собрался помогать мне идти в гору. Я чувствую себя неловко. Ему должно быть около ста лет.
— Я могу сам.
— Ну, давай попробуем.
Пес бежит впереди, я слышу, как он несется вверх по склону, в то время как я волоку свою ногу.
— Я думал, меня сейчас убьют, — говорю я. — Думал, война добралась и до меня.
— Ты думал, что пробил твой час.
— Да, что мне крышка.
— Я тоже так подумал четыре года назад.
Его голос становится более отстраненным, как и рассказ:
— Когда они нагрянули, я сидел в гамаке и стаскивал с себя альпаргаты[3]. Они сказали: «Пойдете с нами». Я ответил, что мне все равно, готов хоть сейчас и прошу только агуапанелы[4] по утрам. «Придержите язык, — сказали они, — что вам давать, а чего не давать, мы сами решим». Меня гнали без церемоний, в бешеном темпе, как будто нам на пятки наступали солдаты. «А это кто? Кто он такой? Зачем мы его тащим?» — спрашивал один из них. Никто меня не знает, подумал я, и я тоже их не знал, никого из них отроду не видел; они говорили с антиохийским[5] акцентом; все были молодые и карабкались вверх, и я, конечно, не отставал ни на шаг. Они решили избавиться от моего пса, который бегал вокруг. «Не стреляйте, — говорю, — он сделает, как я скажу. Тони, беги домой!» — а сам не столько приказываю, сколько умоляю и машу рукой в сторону нашей лачуги; и мой умница Тони подчинился на свое счастье.
— Вот этот самый пес?
— Этот самый.
— Послушный.
— Это было четыре года назад, в тот самый день, когда увели Маркоса Сальдарриагу.
— Неужели в тот же самый день? Мне никто этого не рассказывал.
— Потому что я никому не рассказывал, не хотел наживать неприятностей.
— Понимаю.
— Мы шли всю ночь, а на рассвете остановились в том месте, которое называют Три креста.
— Так далеко вас увели?
— И там я его увидел — он сидел на земле, Маркос Сальдарриага. Его погнали дальше, а меня нет.
— А он? в каком он был состоянии? что говорил?
— Он даже не узнал меня.
Голос маэстро Альфаро тускнеет:
— Он плакал. Помнишь, он ведь довольно тучный или, лучше сказать, был довольно тучным, размером с две свои жены. Он уже не справлялся со своими телесами. Они искали мула, чтобы везти его дальше. Еще там была женщина, Кармина Лусеро, хозяйка булочной, помнишь ее? она из Сан-Висенте, родного города Отилии. Отилия должна ее знать; как поживает Отилия?
— По-старому.
— Значит, хорошо. Последний раз я ее видел на рынке. Она покупала лук-порей. Как она его готовит?
— Не помню.
— Ее тоже увезли, беднягу.
— Кармину?
— Кармину Лусеро. Кто-то мне говорил, что она умерла в плену, через два года. Я не знал, кто они, партизаны или боевики. Не спросил. Их начальник устроил им взбучку. Он сказал: «Дурачье, зачем вы пригнали этого старика? Кто он такой, черт его дери?» — «Говорят, он целитель», — сказал один. Значит, все-таки они меня знают, подумал я. «Целитель? — заорал начальник. — Но ему-то нужен врач». — «Ему? — думаю я. — Кому это ему?» Видимо, тому, кто начальник над этим начальником; и тут я слышу, как этот начальник говорит: «Уберите старика». Как только он сказал «уберите старика», парень приставил дуло к моему затылку. И тогда, Исмаэль, я почувствовал то же самое, что и ты несколько минут назад.
— Что вы покойник.
— Я, слава Богу, сумел порадоваться, что мне к затылку приставили винтовку, а не мачете. Сколько народу они изрубили, а потом даже милосердной пули для них пожалели?
— Почти всех.
— Всех, Исмаэль.
— Нужно радоваться смерти от пули, а не от мачете; но почему же они вас не убили?
— Их главный сказал тому парню: «Я не велел тебе его убивать, тупица», слава Богу, он так сказал. «Это дряхлый старик, не достойный ни пули, ни хлопот, — так он сказал, — пусть идет на все четыре стороны». — «Но вообще-то я могу помочь, — говорю я (сам до сих пор не понимаю, как мне пришло в голову открыть рот), — чтоб не зря я сюда шел. А кто болеет?» — «Никто, дед. Сгинь».
И они меня прогнали.
Я уже начал прикидывать, в какую сторону нужно идти обратно, когда мне приказали вернуться. На этот раз их парни отвели меня к больному, к своему главарю. Он лежал в палатке, довольно далеко от того места. Какая-то девушка в военной форме стояла на коленях и стригла ему ногти на ногах.
«Так вы утверждаете, — говорит мне этот их начальник, еще не успев толком меня разглядеть, — что вы целитель».
«Да, сеньор».
«И как вы лечите?»
«Велите принести пустую бутылку и помочитесь в нее. Тогда я решу. — Начальник захохотал. Но тут же стал серьезным. — Уберите этого дистрофика, — рявкнул он, — мочиться-то я и не могу, черт бы вас подрал». Я хотел предложить ему другое средство, потому что уже понял, что с ним, но этот человек махнул рукой, и девушка, которая стригла ему ногти, вытолкнула меня из палатки прикладом.
— И вас опять не пристрелили?
— Нет, — голос маэстро тускнеет. — Напрасно этот начальник не дал мне ему помочь.
— А что случилось с Маркосом Сальдарриагой?
— Остался там, он плакал — это он-то, такой гордец. Жалко было на него смотреть. Нужно тебе сказать, что даже хозяйка булочной не плакала.
Я останавливаюсь. Мне очень хочется избавиться от своей ноги, от этой боли.
— Давай-давай, Исмаэль, — посмеиваясь, говорит маэстро, — почти пришли.
Наконец из-за поворота дороги вынырнула лачуга, освещенная единственной свечой в единственном окне, к этому времени я уже готов был упасть на землю, уснуть, умереть, забыться — что угодно, лишь бы не чувствовать своего колена. Маэстро уложил меня в гамак, а сам пошел на кухню. Я его видел. Он засунул в дровяную печь несколько коряг. Я потрогал свое лицо — казалось, что пот течет с меня от жары. Но дело было не в жаре. В этот час, ночью, в горах, на одной из самых высоких точек хребта, всегда холодно. Меня просто знобило. Пес не давал мне уснуть, он слизывал капли пота с моих рук, клал лапу мне на грудь, его глаза мельтешили вокруг меня, как два искристых огонька. Маэстро приложил к моему колену компресс и закрепил его тряпкой.
— Теперь надо подождать, — сказал он, — не меньше часа.
Отилия знает, что ты поднялся сюда?
— Нет.
— Ну и влетит же тебе, Исмаэль.
Он велел мне выпить чашу гуарапо[6].
— Слишком крепкий, — возразил я. — Мне бы лучше кофе.
— Даже не спорь. Ты должен выпить все до дна, чтобы душа заснула и ты ничего не почувствовал.
— Я опьянею.
— Нет. Ты просто будешь спать наяву, но нужно выпить все залпом, а не по глоточку.
Отбросив сомнения, я выпил всю чашу. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем спала боль, а с ней и опухоль. Маэстро Клаудино сидел на корточках, глядя в темноту. На стене висела его старая гитара. Пес спал, свернувшись у ног хозяина.
— Больше не болит, — сказал я. — Могу идти.
— Нет, Исмаэль. Осталось самое главное.
Он поставил рядом с гамаком табуретку и положил на нее мою вытянутую ногу. Потом оседлал ее, но не сел сверху, а только зажал коленями.
— Если хочешь, закуси край рубашки, Исмаэль, чтобы не кричать в голос, — и я похолодел, вспомнив его методы, которые мне приходилось наблюдать, но отнюдь не испытывать на собственной шкуре, когда он вправлял вывихнутые шеи, лодыжки, пальцы, локти, перекошенные поясницы, сломанные ноги, и казалось, что от оглушительных криков его пациентов рушатся стены. Не успел я закусить рукав рубахи, как железные пальцы начали стучать по моему колену, словно птичьи клювы, они бегали по нему, ощупывали, изучали его и вдруг стиснули, вцепились в кость или в кости и, не знаю, в какой момент и каким образом, как будто бы разомкнули и сомкнули мою коленную чашечку, соединяя детали головоломки из костей и хрящей моего колена, всего меня целиком; это хуже зубного врача, успел я подумать и впился зубами в рубашку, но все равно не сдержался и закричал.