— Все, — сказал он.
Я тупо смотрел на него, трясясь в ознобе.
— Мне бы еще выпить.
— Нельзя.
Боль прошла, никакой боли. Со всеми предосторожностями я сполз с гамака и, все еще не веря себе, поставил ногу на землю. Ничего. Никакой боли. Я прошелся взад-вперед.
— Это чудо, — сказал я.
— Нет. Это моя работа.
Мне хотелось скакать, как жеребенку, впервые вставшему, наконец, на ноги.
— Будь пока осторожен, Исмаэль. Нога должна отдыхать три дня, чтобы кости слиплись одна с другой. Старайся идти под гору тихонько, не торопись.
— Сколько я вам должен, маэстро, — я опять не знал, смеяться мне или плакать.
— Когда совсем поправишься, принеси мне курицу. Давненько я не ел куриного супа, а тем более в компании с другом.
Я стал потихоньку спускаться по конной тропе. Боли не было. Я обернулся: маэстро Клаудино и его пес неподвижно смотрели мне вслед. Я помахал им на прощанье и двинулся дальше.
Она ждала меня, сидя на стуле у двери нашего дома. Время перевалило за полночь, но свет в доме нигде не горел.
— Рано или поздно ты всегда возвращался, — сказала она.
— Как все прошло, Отилия? Что я пропустил?
— Все.
Она даже не спросила, куда я подевался. Мне тоже не хотелось рассказывать о маэстро и колене. Она зажгла в комнате свет, и мы прилегли на застеленную кровать. Отилия подала мне тарелку лечоны[7] и чашку кофе.
— Чтобы ты не заснул, — сказала она. — И пояснила: — Лечону тебе прислала Ортенсия Галиндо. Мне пришлось извиняться за тебя, сказать, что тебе нездоровится, что у тебя заболели ноги.
— Левое колено.
Я принялся с аппетитом есть.
— Падре Альборнос не пришел, — сказала она. — Не пришел к Ортенсии. Никто не обратил на это внимания. Приходил алькальд без семьи, приходили врач Ордус, капитан Беррио, Маурисио Рей, пьяный, но тихий.
— А молодежь? Молодежь веселилась?
— Веселья не было.
— Неужели? Девушки не танцевали?
— Во дворе не было ни одной девушки. За этот год все уехали.
— Все?
— Все девушки и все парни, Исмаэль. — Она посмотрела на меня с укоризной. — Самое разумное, что можно сделать.
— Это им не поможет.
— Чтобы убедиться в этом, надо сначала уехать.
Отилия ушла на кухню и вернулась с другой чашкой кофе.
Но не легла рядом со мной. Она пила кофе и смотрела в окно невидящими глазами. На что там было смотреть? Стояла ночь, только цикады трещали кругом.
— А она явилась, — сказала Отилия.
— Кто?
— Глория Дорадо.
Я ждал. И наконец она произнесла:
— С письмом, которое получила от Маркоса Сальдарриаги два года назад, явилась сообщить, что, по ее мнению, оно едва ли могло помочь его освободить. И выложила письмо на стол.
— На стол?
— Перед Ортенсией Галиндо, и та его взяла. А когда взяла, сказала: «Я не могу читать это сама». Но прочитала вслух: «Меня зовут Маркос Сальдарриага. Это письмо написано моей рукой».
— Так и прочитала?
— И подтвердила: «Я узнаю его почерк».
— И что? Никто ничего не сказал?
— Никто. Просто она стала читать дальше. Она как будто слушала себя и не могла поверить, но поневоле верила. В этом письме Маркос Сальдарриага просил Глорию Дорадо ни в коем случае не позволять Ортенсии освобождать его — ни больше и не меньше. «Ортенсия мечтает увидеть мой труп», сама Ортенсия прочитала это твердым голосом. У нее хватило на это сил.
— Черт знает что.
— Она читала письмо сумасшедшего — так я сначала решила. Даже сумасшедший не додумался бы наживать себе врагов таким способом, собственную жену в первую очередь. В этом письме Маркос писал гадости даже о падре Альборносе: гроб повапленный, так он его назвал; он писал, что все хотели его смерти, начиная с лицемера Маурисио Рея и заканчивая алькальдом, предавшим собственный город в компании с генералом Паласиосом, этим птицеводом, как он его назвал, и доктором Ордусом, этим тупоголовым коновалом. Он умолял Глорию Дорадо, чтобы та не позволяла землякам хлопотать о его освобождении, иначе все выйдет в точности наоборот, они все сделают так, что рано или поздно на какой-нибудь дороге найдут его труп.
— Пока что его нигде не нашли, ни его, ни его труп.
— Ортенсия все читала, и голос ей ни разу не изменил: «И пусть это письмо будет зачитано вслух, прилюдно, чтобы все знали правду: меня хотят убить те, кто держит меня в плену, и те, кто заявляет, что пытается меня освободить». Эта последняя фраза засела у меня в голове, потому что тут я как раз поняла: Маркос считал себя покойником, он не сошел с ума, он говорил правду, ту правду, которая приходит с отчаянием, он написал как человек, сознающий, что скоро умрет, зачем ему лгать? человек, лгущий перед смертью, это не человек.
— И никто ничего не сказал; как же получилось, что никто ничего не сказал?
— Все ожидали услышать что-нибудь еще похлеще.
В комнате зажужжало какое-то насекомое; оно облетело вокруг горящей лампочки, пронеслось между нами, село на прикроватное распятие, перелетело на голову старинной деревянной фигуры святого Антония — нечто вроде нашего алтаря в углу, и, наконец, исчезло.
— Сказать тебе честно, я тоже немного рад, что Маркос Сальдарриага исчез, — признался я, набравшись храбрости.
— Есть вещи, которые мы не должны говорить даже тем, кому мы особенно дороги. Это такие вещи, Исмаэль, от которых у стен вырастают уши, ты меня понимаешь?
Я засмеялся.
— Эти вещи становятся известны всему свету намного раньше, чем стенам, — сказал я.
— Но произносить их вслух непростительно. Речь идет о человеческой жизни.
— Я доверяю тебе свои мысли, и так думают все вокруг, хотя подобной участи нельзя пожелать никому на свете, она бесчеловечна.
— Этому вообще нет названия, — сказала она.
Я разделся до кальсон. Отилия внимательно на меня смотрела.
— Что, — сказал я, — тебе нравятся развалины?
Я нырнул под одеяло и сказал, что хочу спать.
— Весь ты в этом, — сказала она. — Спать, таращиться и спать. — А не хочешь послушать, что сделала Жеральдина, твоя соседка?
Я сделал вид, что мне все равно. Но сон тут же улетучился:
— Что?
— Увела детей. Она ушла.
Отилия разглядывала меня теперь гораздо внимательнее.
— Правда, прежде чем уйти, она решила высказаться.
— Что она сказала?
— Сказала, что Глория Дорадо поступила бессовестно, явившись с письмом теперь, через два года после того, как его получила, когда это стало совершенно бессмысленным. Сказала, что положение Маркоса Сальдарриаги было ужасным, он не отвечал за себя, да и кто сумел бы вести себя иначе на его месте, оказавшись вдруг в неволе, среди совершенно чужих людей, когда не знаешь, сколько продлится эта неволя, может быть, до самой смерти! Слова Маркоса — это всего лишь его сокровенные мысли, заблуждения, личные претензии, прорвавшееся отчаянье, и непорядочно приносить такое письмо женщине, выстрадавшей столько, сколько Ортенсия. «Я выполнила его просьбу, — перебила ее Глория Дорадо, — прочитать письмо при всех. Я не приносила его два года, потому что оно показалось мне слишком жестоким, даже несправедливым. Но теперь я вижу, что должна была сделать это раньше, и, похоже, что все в нем правда, и освободить Маркоса здесь никто не хочет, даже падре Альборнос». Ортенсия Галиндо в ответ закричала: «Бесстыжая». Мы не успели заметить, как она подскочила к Глории, чтобы вцепиться ей в волосы, но не рассчитала, споткнулась, потеряла равновесие и шлепнулась всем своим весом к ногам Дорадо, а та закричала: «Я уверена, что в этом городе только я хочу увидеть Маркоса Сальдарриагу на свободе». Ана Куэнко и Росита Витебро бросились к Ортенсии, чтобы помочь ей встать. Ни один мужчина не двинулся с места: либо все они струхнули больше нас, либо решили, что это бабьи дела. Ортенсия стала голосить: «Пусть убирается из моего дома», но Дорадо не уходила. Росита Витебро крикнула: «Вы что, не слышите? Уходите», но Дорадо даже не шелохнулась. Тогда Ана и Росита подошли к ней, схватили с двух сторон под руки, подтащили к выходу во двор, вытолкнули и захлопнули за ней дверь.
— Они так сделали?
— Без чьей-либо помощи. — Отилия вздохнула. — Слава Богу, Глория пришла без брата, он бы этого не допустил. Вмешайся хоть один мужчина, вмешались бы и остальные, и дошло бы до худшего.
— До стрельбы.
— Такие уж мужчины дураки, — сказала она, пристально глядя на меня, и не смогла сдержать улыбки.
Но тут же ее лицо окаменело:
— Это так печально! Ана и Росита начали угощать всех лечоной, а Ортенсия Галиндо сидела, бедняга, на своем стуле с тарелкой на коленях и в рот ничего не брала. Я видела, как в тарелку капали слезы. А рядом преспокойно ели ее близнецы. Никто не знал, как ее утешить, а потом и вовсе про нее забыли.
— Лечона виновата, — сказал я. — Слишком вкусная.
— Не будь таким черствым. Иногда я спрашиваю себя, правда ли, что я по-прежнему живу с Исмаэлем Пасосом, или это какой-то незнакомец, какое-то чудовище. Не лучше бы тебе подумать, Исмаэль, что все, как и я, расстроились и загрустили. Никто не просил налить себе вторую рюмку. Музыки не было, падре Альборнос остался бы доволен. Все поели и разошлись.
— Я не черствый. Говорю тебе еще раз: мне тяжело, когда любого человека лишают свободы, каким бы богатым или бедным он ни был, ведь уводят и тех, у кого ничего нет; мне надо было бы сказать так: пусть кто-то исчез по доброй воле, если благодаря этому нас перестанут угонять силой — ведь так гораздо хуже. Я рад, что стар и скоро умру, но сочувствую детям, их ждет тяжелый путь, столько смертей досталось им в наследство, а они ни в чем не виноваты. Но по сравнению с участью Маркоса Сальдарриаги меня гораздо больше печалит участь Кармины Лусеро, хозяйки булочной. Ее тоже увели, в тот же день.
— Кармину! — воскликнула жена.
— Я узнал об этом сегодня.
— Мне никто этого не говорил.