Война — страница 9 из 24

из своего угла, стал тыкать пальцем в экран и орать: А нууууу! — да так, что чуть не лопнули стекла, а заодно наши барабанные перепонки и сердца. Чепе его одернул: «Иди кричать на своем перекрестке», а он побелел и заорал еще пуще: «А что? Я не имею права покричать?» — и ушел. Мне рассказывали, что он спит под открытым небом, позади церкви.

Словно в ответ на его слова вдалеке раздается «А нуууу!», к которому в Сан-Хосе все давно привыкли. Доктор вопросительно смотрит на меня и, кажется, ждет моего мнения. Но я молчу, потому что мы почти дошли до дома бразильца и разговаривать мне уже неохота. У дверей стоит джип капитана Беррио. «Беррио все еще не отправился на поиски бразильца», — восклицает Ордус с преувеличенным удивлением. Мы уже остановились около распахнутой дверной решетки, когда из нее вышел Маурисио Рей, элегантно одетый во все белое. «Как я вижу, последних оставшихся в городе мужчин так и тянет выразить соболезнования по поводу нового покойника», — успевает сказать мне Ордус. Я знаю, что Маурисио Рей ему не по душе, и Рей платит ему тем же. Еще я слышу язвительные слова доктора: «Любой бы сказал, что Рей не пьян. Поглядите, как он идет: прямехонько. Умеет изобразить».

— Не правда ли, учитель: достаточно пройтись в компании врача, как сразу заболеваешь? Минимум, гриппом, — обращается ко мне Маурисио, доктор сдавленно смеется, потому что разговор идет уже под окнами Жеральдины.

Мы смотрим друг на друга, словно совещаясь.

— Беррио продолжает собирать сведения, — говорит Рей. — Но мне кажется, он просто боится их догонять.

— Обычное дело, — говорит доктор.

— Да вы входите, сеньоры, — спохватывается Рей, — составьте Жеральдине компанию. У нее увели не только бразильца, но и детей.

— Детей? — переспрашиваю я.

— Детей, — отвечает он и уступает нам дорогу.

В первый раз я думаю не о Жеральдине, а о детях. Я вижу, как они кувыркаются в своем саду, я слышу их голоса. Я не могу поверить. Доктор Ордус входит в дом первым. Я иду за ним, но Рей берет меня за руку и отводит в сторону. Он действительно все еще пьян, я вдруг понимаю это по запаху и по его красным глазам, контрастирующим с белым костюмом. Он побрился и, хоть и пьян сильнее прежнего, но выглядит моложе своих лет — говорят, заспиртовался в алкоголе, впрочем, в шахматы он больше не играет: засыпает между ходами. Я замечаю, что он пошатнулся, но тут же взял себя в руки. «Рюмашку?» — Рей смеется. «Сейчас не время», — говорю я, и он, дыша перегаром мне в лицо, одурело шаря глазами по безлюдной улице, ничего не замечая вокруг, говорит: «Остерегайтесь, учитель, мир полон трезвенниками». Он крепко пожимаем мне руку и уходит.

— Куда ты, Маурисио? — говорю я. — Тебе лучше полежать. Сегодня не самый подходящий день для развлечений.

— Для развлечений? Я только схожу на площадь узнать, что происходит.

Наш разговор прерывается появлением капитана и двух солдат. Все трое запрыгивают в джип. Беррио приветствует нас кивком жирной, бритой головы и, проходя мимо, не произносит ни слова.

— Ну, что я тебе говорил? — кричит мне издали Маурисио Рей.


Я никогда здесь прежде не бывал, в этой маленькой гостиной бразильца. Прохладная и тихая, с цветами, плетеными стульями и множеством диванных подушек, она располагает ко сну, думаю я, стоя на пороге и прислушиваясь к разговорам, но более всего я стараюсь впитать уютный воздух дома Жеральдины, этот запах, особый запах этого дома. До меня долетают слова доктора, чей-то всхлип, голоса нескольких женщин, отдаленное покашливание. Я сразу вижу, что Отилии в гостиной нет. Вхожу и здороваюсь с соседями. Ко мне подскакивает учитель Лесмес, несколько месяцев назад присланный на место директора школы, он тащит меня в сторону, как свою собственность, напустив на себя вид заговорщика, поскольку знает, что я тоже учитель и тоже когда-то занимался делами этой школы. «Прискорбно, — говорит он, не понимая, что не дает мне поздороваться с Жеральдиной. — Я приехал в Сан-Хосе ничего не делать, — восклицает он шепотом, — ни один ребенок не ходит в школу, да и как ходить? Перед школой воздвигли баррикаду, и, если начнется какая-нибудь заваруха, мы сразу же в нее попадем, самыми первыми».

— Разрешите, — говорю я и подхожу к Жеральдине.

— Я только что узнал, — говорю я. — Очень сочувствую, Жеральдина. Мы будем рады помочь всем, чем сможем.

— Спасибо, сеньор, — говорит она.

Глаза у нее опухли от слез, это другая Жеральдина, вся в черном, как Ортенсия Галиндо, но по-прежнему при ней, никуда не делись, ее коленки (думаю я, не в силах сбежать от самого себя), еще более округлые и ослепительные. Она держит голову довольно высоко, как будто подставляет шею кому-то или чему-то незримому, какому-то смертельному врагу или оружию. Ее лицо, совершенно убитое, кривится, зрачки лихорадочно блестят, она сжимает и разжимает кулаки.

— Сеньор, — говорит она мне, — Отилия спрашивала про вас. Она очень волновалась.

— Сейчас я пойду ее искать.

Но я не двигаюсь с места, Жеральдина продолжает на меня смотреть:

— Вы слышали, учитель? — она не может сдержать рыданий. — Мой сын, мои дети, их увели, этому нет Божьего прощения.

Доктор Ордус щупает ей пульс, говорит дежурную фразу о том, что она должна успокоиться, что всем нам нужна сильная, стойкая Жеральдина.

— Да разве вы знаете, что это такое? — восклицает она с неожиданной яростью, словно взбунтовавшись.

— Знаю, мы все знаем, — отвечает доктор и обводит нас взглядом. Мы, в свою очередь, смотрим друг на друга, и выходит, что мы не знаем, в глубине души мы без всякого стыда признаем, что не знаем, но здесь нет нашей вины, и это, похоже, мы знаем точно.

Жеральдина снова обращается ко мне:

— Учитель, он пришел с этими людьми среди ночи и увел детей, словно так и надо. Он увел детей молча, не сказав мне ни слова, как мертвец. Остальные держали его на мушке; наверно, они не дали бы ему заговорить, правда? поэтому он не смог мне ничего сказать. Я не хочу верить, что он молчал из трусости. Он сам взял детей за руки и увел. Мне остается только вспоминать и мучиться еще сильней, потому что дети спрашивали: «Куда нас ведут? Почему нас разбудили?». А он говорил: «Идемте, идемте, просто погуляем», — это он им говорил, а мне ни слова, как будто я не мать своему сыну. Они ушли, а меня оставили, сказали, чтобы я готовила выкуп. Они сказали, что свяжутся со мной, им хватило наглости смеяться. Они забрали их, учитель, и кто знает, на сколько, Господи, если бы мы успели уехать, не только из этого города, но из этой проклятой страны.

Доктор подает ей успокоительное, кто-то наливает стакан воды. Она не обращает внимания ни на лекарство, ни на воду. Ее воспаленные глаза смотрят на меня и не видят.

— Я не могла шевельнуться, — говорит она. — Просидела неподвижно до зари. Я слышала, как вы вышли из дома, слышала вашу дверь, но у меня не было сил закричать. Когда я смогла идти, уже наступило утро, первый день моей жизни без сына. И тогда мне захотелось, чтобы меня проглотила земля, понимаете?

Врач снова протягивает ей таблетку и воду, она берет все это, не сводя с меня невидящих глаз, пока я иду к двери.

* * *

Дома Отилии нет. Я стою в саду, он нисколько не изменился, как будто, несмотря на то что произошло, ничего не произошло: лестница приставлена к ограде, в фонтане плавают оранжевые и неоновые рыбки, один из котов наблюдает за мной, потягиваясь на солнце, и заставляет меня вспомнить о глазах Жеральдины, Жеральдины, такой непривычной во всем черном.

— Учитель, — кричит кто-то от двери моего дома, которую я оставил открытой.

На пороге меня ждет Султана с дочерью, той самой девушкой, которая дежурила у больного Маурисио Рея. Как будто мне ее прислал Рей. Но он ни при чем: оказывается, моя собственная жена договорилась с Султаной, что ее дочь раз в неделю будет помогать нам в саду.

— Мы встретили вашу сеньору на углу, — объясняет Султана. — Она сказала, что идет в церковь, чтобы узнать про вас. Надо бы вам сходить за ней, сегодня неподходящий день для прогулок.

Я слушаю Султану, но вижу только девушку: сейчас она не выставляет напоказ растрепанные волосы и даже глядит по-другому; сейчас это просто девочка, которой не терпится уйти или просто неохота работать.

— Дел не так много, — успокаиваю я ее. — Нужно только собрать оставшиеся апельсины, и сразу пойдешь домой.

Отилия, сама того не подозревая, подвергла меня искушению. Девушка сейчас в цельнокройном платье, босиком и уже не такая неотразимая; она вприпрыжку бежит по коридору, заглядывает в кухню, застенчиво осматривает две комнаты и гостиную — беззащитная, худенькая, как птичка. Она не похожа на мать: Султана крупная, ширококостная, сильная, в неизменной ядрено-красной бейсболке; внушительный живот не мешает ей тяжело работать: она одна наводит чистоту в церкви, в полицейском участке, в мэрии, стирает, гладит, зарабатывает этим на жизнь и хочет, чтобы дочь зарабатывала тем же.

— Поняла, Кристина? — спрашивает она. — Будешь ходить сюда раз в неделю, дорогу ты знаешь.

Они идут в сад. Замешательство, волнение оттого, что эта девушка проходит мимо, оттого, что идешь за ней, преследуешь ее, неотразимость первобытного, пьянящего, но чистого аромата, который она излучает при каждом шаге, заставляет тебя, Исмаэль, забыть все самое важное в жизни. Я разговорюсь с ней, сумею ее насмешить, расскажу какую-нибудь историю, и, пока она будет стоять на приставной лестнице, непременно соберу вокруг цветы.

— Я раньше не видела ваш сад, — говорит Султана. — У вас тут рыбки, и вы любите цветы. Вы или ваша сеньора?

— Мы оба.

— Мне пора идти, — вдруг восклицает она и машет дочери на прощанье рукой. — Я за тобой приду, никуда не уходи.

Она крепко, по-мужски, пожимает мне руку и уходит. Кристина смотрит на меня сквозь потоки солнечного света, рассеченные ветвями апельсиновых деревьев. Она хлопает глазами. Проводит ярко освещенной рукой по еще более ярко освещенному лицу — узнала меня?