Теплушка принадлежала московскому заводу «Прожектор», в ней перевозились какие-то важные приборы, без которых трудно было развертывать производство в далеком Новосибирске, куда эвакуировали завод. За приборы отвечал начальник цеха этого завода и по совместительству — мой дядя. Приборы охраняли два бойца по имени Василий и Леонтий. А прочая публика составляла родню начальника цеха. В центре вагона докрасна раскалилась печурка, которая поддерживала вполне комнатную температуру и на которой мы готовили себе пропитание. Одна половина вагона была почти целиком занята ящиками с приборами — лишь сверху на нарах почивали два бойца. Ящики стояли на полу и в другой половине, но здесь оставалось место для двухэтажных нар. На верхних располагалась молодежь: мы с сестрой и тетушкой. На нижних — старшие: начальник цеха со своей женой и ее сестрой. Все остальное свободное пространство было битком набито багажом двух семей.
Достаточно сказать, что тетушка прихватила из Москвы не только чемоданы с одеждой, но и швейную машинку матери, а также мой велосипед — правда, в еще не собранном виде.
Сутки простояли на станции Саранск. Затем нас прицепили к какому-то составу, и мы проехали несколько десятков верст до станции Красный Узел. Еще сутки простоя. Нельзя забывать о том, что мы двигались навстречу почти сплошному потоку эшелонов. Из Сибири и с Урала везли, по сути, еще одну Красную армию, которая призвана была сменить разгромленную и отстоять Москву. Поэтому, с бесконечными долгими простоями, добрались до Казани — да и то объездом — лишь 5 декабря.
Из этих дней мне запомнилась лишь какая-то маленькая станция, на которой из солдатского котла продавали всем желающим в их собственную посуду по поварешке горячей пшенной каши ценою в один рубль порция, т. е. по тогдашним ценам — практически даром, но не более одной поварешки в одни руки. Я вышел из теплушки погулять, у меня на плече висела сумка, а в ней, помимо всего прочего — миска или тарелка (сейчас уже не помню), просто так, на всякий случай. Несколько рублей тоже валялись в кармане, но на них уже ничего нельзя было купить. И вдруг такой пшенный Клондайк!
Передо мной впервые в жизни встала суровая моральная дилемма: либо занять место в быстро набегавшей очереди, получить свой половник каши и затем устроить себе пир где-нибудь в темном углу, никому не рассказывая о таком эгоизме (вариант: принести мяску с кашей в вагон, заранее зная, что мне ее все равно отдадут, как самому младшему — в крайнем случае, разделят с сестрой) — либо занять очередь на всю компанию, добежать до вагона и привести возможно больше «своих», но почти наверняка столкнуться с уже пустым котлом, к которому вряд ли будут допущены новые пришельцы. До сих пор не знаю, какое бы принял решение — помню лишь, что колебания были мучительным! — если бы не увидел сестру, тоже вышедшую прогуляться. Красноречиво помахал ей миской и сказал стоявшим за мой, что занимаю на семерых. Сестра проявила сверхоперативность, и через минуту все население теплушки (кроме одного из бойцов, на которого, в порядке исключения, дали вторую порцию) уже получало кашу в свою посуду.
С такими же многочасовыми остановками ползли еще пять дней. 8 декабря добрались до Красноуфимска, а 10-го в час дня приехали на станцию Дружинино: это уже Урал — рукой подать до Свердловска. Здесь произошло расставание: одна семья в теплушке поехала дальше, на восток, в Новосибирск, и больше я дядю с теткой не видел (в Москву вернулась после войны только сестренка), а другая семья, просидев двое суток на станции, погрузилась в пассажирский поезд на юг и через двенадцать часов добралась до станции Бердяуш — это тогда всего в четырех часа пули до Златоуста. Но эти четыре часа стали для меня как четыре года войны для страны. Я едва не погиб.
Дело в том, что от Дружинино до Бердяуша мы ехали двенадцать часов в каком-никаком, но все же пассажирском вагоне. А в Бердяуше нам подали состав из разбитых вагонов электрички с напрочь вышибленными стеклами Ветер по ходу поезда гулял как в открытом поле, мороз был довольно сильный, и я начал промерзать. На четвертом часу пути в буквальном смысле не чует под собой ног, но не понимал, что это такое и какой ампутацией грозит. Поэтому не жаловался. Ну, а раз дитя не плачет — мать не разумеет.
Еще бы час-полтора такой езды, и одним безногим в России стало больше. К счастью, объявили: «станция Златоуст!». Я на деревянных ногах проковылял к выходу, с мучительным трудом добрел до вокзала, и пока мать бегала звонить отцу, что мы приехали, тетушка стащила с меня валенки и растерла ноги шерстяной варежкой так свирепо, что они стали гореть огнем.
Меньше, чем через час приехала легковушка, и уже в семь вечера 13 декабря мы были у отца в большой комнате «барака для инженерно-технических работников» (ИТР) поселка Уржумка в пятнадцати километрах от Златоуста — там, где мне предстояло прожить почти три военных года.
Когда мы приехали туда, глава семейства, не бог весть какой большой начальник, собрал свою семью в большой комнате спецбарака для комсостава (в точности такую же, как в Москве). Жену стал пристраивать сначала в библиотеку, а затем, когда выяснилось, что это нереально, — по ее первой профессии: учительницей в начальную школу.
Домохозяйка в те времена — это была бы слишком большая роскошь, да мать, по самому своему характеру, и не согласилась бы на такую роль, даже если бы ей приплачивали.
Сестру, тоже по ее профессии, пристроил экономистом на соседний завод, где она быстро вписалась в коллектив даже лучше, чем в Туле.
Оставался сын, которому через месяц стукнет 15 лет и которого разум подсказывал пристроить учеником на завод, чтобы он получал не 400, а 800 граммов хлеба в день (основной тогда продукт питания), плюс обед, гарантирующий от голодной смерти. Тем более, что ближайшая средняя школа — за 15 км в городе Златоусте, и 30 км в оба конца пешком каждый день представлялись выходящими за пределы реальности для «ребенка», каковым любой сын всегда остается для родителей, даже если ему стукнет не 15, а 50 (хотя тысячи рабочих прошагивали эти 30 км каждый день, как легкий променад перед 11,5-часовым стоянием у станка).
Кроме того, делать 30 км. в день, чтобы окончить 8-й класс, было бессмысленно, потому что то же самое предстояло в 9-м и 10-м, а это уже попахивало фантастикой.
Однако отец был не просто начальством «средней руки», а начальником эксплуатации транспорта — «министром пулей сообщения» огромного оборонного завода. И по совместительству — «комсомольцем восемнадцатого года», с выдающимися организаторскими способностями и атомной энергией, для которой не существовало препон. Поэтому он собрал в поселке родителей всех подростков 8–10 классов (таковых набралось десятка полтора) и выхлопотал для школьников спецрейс автобуса, который все равно катал в Златоуст по разным делам и по дороге заворачивал в школу.
А когда спустя три месяца отца посадили в тюрьму «козлом отпущения» за происшедшую не по его вине аварию — мать пошла по высокому начальству восстанавливать справедливость, добилась освобождения и полной реабилитации узника, а заодно приглянулась городским властям в качестве «министра просвещения» новообразованного района Златоуста и даже «вице-премьера по соцкультбыту», который тогда именовался председателем женсовета.
Только это позволило создать в поселке девятый класс для менее, чем десятка учеников. И даже группу из двух-трех девушек, которым дали возможность окончить экстерном десятый.
Согласно моему путевому дневнику, в Уржумку мы с матерью и тетушкой прибыли вечером в субботу 13 декабря 1941 г., а уже ранним утром во вторник 16 декабря, согласно моему школьному дневнику, роскошный автобус ЗИС, сияющий зелеными и красными ходовыми огнями, повез полтора десятка школьников в среднюю школу № 10 города Златоуста.
Что происходило в школе с середины декабря 41-го до начала марта 42-го, когда разразилась катастрофа с отцом, — убей, не помню. Единственное, что осталось в памяти, — это стакан крепкого сладкого чая, заменявший обед, потому что автобус отвозил нас домой уже к вечеру.
Как только отца арестовали — автобус сразу же отменили, и родители школьников целую неделю обивали пороги начальства, чтобы рейсы в школу возобновились. Наконец, этого добились, но ненадолго. Прозанимавшись полторы недели марта, причем нас отвозили только «туда», а «обратно» мы возвращались сокращенным путем по льду озера — всего-то чуть больше десятка километров — снова «застряли» на две недели в Уржумке. Лишь один или два раза выбирались пешком «туда» и «обратно», но на уроках спали от усталости.
Потом снова две недели на автобусе «туда» и пешком обратно (благо лед на озерах стоит на Урале и в апреле) — и снова вынужденные «каникулы» до начала мая. А затем, чтобы окончить учебный год и сдать экзамены, пришлось с 11 по 26 мая почти десяток раз испытать то, что испытывали тысячи рабочих все четыре года войны каждодневно, без отпусков и выходных: с шести до девяти утра 15-километровый марш-бросок по шоссе в обход озера без привалов, с девяти утра до трех дня шесть уроков (у рабочих —11,5 часов у станка) или под конец всего лишь экзамен на час-полтора, в заключение тем же манером домой.
Сегодня я думаю: что подвигло нас, 15-летних, сначала на 10-ти, а потом и на 30-километровые марши, чтобы засыпать от усталости на уроках? Ведь все равно думали, что на этом школа кончается. И какая разница — семилетка ли, восьмилетка ли?
Первое, что приходит в голову, — солидарность. Мы подбадривали друг друга — и стыдно было увиливать от очередного похода. Особенно перед девчонками, которые маршировали с нами на равных. Но у меня был еще и дополнительный стимул. Мать сказала: отец в тюрьме просил не носить ему передачи, чтобы Игорь мог нормально закончить учебный год. И как же после этого не пройти хоть полсотни километров, как посмотреть в глаза человеку, который, оставаясь голодным (даже на воле — а уж в тюрьме тем более), отдает тебе кусок хлеба?..