Меньше недели спустя мне дали детали посложнее и порадовали сообщением, что я теперь не школьник, а рабочий — ученик шлифовщика. А рядом стоял ас с многолетним стажем и 8-м, последним разрядом. Надо было видеть, какие чудеса выделывал он на своем станке!
Спустя месяц детали пошли довольно сложные: все чаще приходилось советоваться то с соседом, то с самим сменным мастером — выше начальства для меня не существовало. Случались ошибки, которые требовали поправки, но до самого конца своей заводской эпопеи я ни одной детали, даже самой сложной, не запорол в брак.
Еще через два месяца я дошел до таких вершин мастерства, что был переведен на более сложный станок «Броуншарп». Конечно, сегодня я понимаю, что особо сложных заданий мне не давали, для этого существовали более опытные рабочие. Но и то, что делал, представлялось довольно сложным, требующим порой раздумий, как лучше подступиться. Отношения у меня со всеми соседями были хорошие, советами и даже нередко делом помогали мне охотно, так что работа приносила удовлетворение. Главным образом, тем, что работал «как все», т. е. почти наравне со взрослыми. Тяжеловато было только по средам, когда приходилось стоять и сидеть у станка по 18 часов, чтобы из дневной смены перейти в ночную, и наоборот. Зато потом 18 часов отгула! Ночные смены выдерживал сравнительно легко и даже считал выгодными: ночью спишь часов семь-восемь, а днем больше пяти-шести никак не получается — и все остальное время хоть на голове ходи.
Правда, после 12-часового и особенно после 18-часового рабочего дня особенно много не находишься. Ни на голове, ни на ногах. Тем более, что вся компания тоже зарабатывает себе на хлеб насущный — кто где. Кроме того, никуда не денешься от стояния в очередях и работы домашним водоносом. Поэтому из лета 1942-го в памяти остался только Инструментальный цех завода № 66 Наркомата вооружения — и больше ничего.
Помимо приятных похвал со стороны взрослых, еще одна награда грела сердце. На третьем месяце работы, в виде особого поощрения за старательность и добросовестность, стал часто получать талоны на «стахановские обеды». Это тогда давалось далеко не каждому даже из первоклассных мастеров и являлось чем-то средним между Звездой Героя и Памятником при жизни. Представляете? Всем наливают в миску по половнику баланды, а в другую кидают половник каши или картофельного пюре. А тебе, стахановцу, — аж по полторы миски того и другого, плюс компот из сухофруктов в придачу. Это абсолютно то же самое, как на современных фуршетах министры, генералы, депутаты и прочие голодные нищие жадно хватают куски колбасы или пирожки со стола, а в отдельном кабинете для более приличных людей подается еще и жульен, не говоря уже об осетрине фри или телятине под соусом.
Единственное, чего стыжусь до сих пор: начал курить. Но как быть? В цехе, как на рыбалке, — одни мужики. В день — два перекура по пяти минут. И третий между ними — после обеда. Курят поголовно все, и если простоять «просто так», то это все равно, как попрыгать на одной ножке в коротких штанишках по разрисованным «классикам» асфальта. А куришь — и вроде бы «как большой». И в глазах дам выглядишь кавалером, а не мальчишкой. И даже родители вынуждены смириться: как же — рабочий класс!
Я пробовал курить дедову махорку еще в Ладе и в восемь лет, и в десять. Но кроме того, что приходилось долго отлеживаться на сеновале с мутью в голове и во рту — никакого иного удовольствия не получал. Здесь привыкание было еще более мучительным, потому что «махра» была намного злее. Но постепенно привык — и только тридцать лет спустя узнал, почему люди курят (а также пьют и «колются»): не ради же собственного удовольствия!
Уходил я с завода весь сентябрь месяц. Не помню, когда начали учебный год остальные классы школы — с сентября или с октября. Но 9-й класс открывался с большими трудностями (все-таки девять преподавателей на девять учеников — слишком большая роскошь даже сегодня), долгое время речь шла о вечерних занятиях без отрыва от производства, хотя взрослым было ясно что при 12-часовом рабочем дне без выходных вечером будет не до учебы. Наконец, железная воля матери в качестве районного «министра просвещения» взяла свое: 1 октября мы вдевятером сели за парты соседями многочисленных восьмиклассников (бывших семиклассников).
Отпускали меня со скрипом. Долго уговаривали на «вечернюю школу», обещая перевести на половинный рабочий день. Но родители настояли на своем. И настаивая, забыли о пустой формальности в их глазах: взять справку о рабочем стаже и квалификации. А сам я по глупости и младости лет не догадался. В итоге мой трудовой стаж с 1942 г. числится «со слов», и лишь с 1944-го — «по документам». Самое же обидное — как раз этих месяцев мне не хватило, чтобы получить медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.». Пусть даже с давно ненавистным профилем Сталина.
Прощаясь, мастер в шутку сказал, что я еще обязательно соберусь к ним в цех. А сосед улыбнулся: ну, это навряд ли!
Вы, конечно, будете смеяться, но оба оказались пророками.
И, пожалуй, самое главное: в конце сентября 1942 г. из заводского цеха вышел молодой человек, лет на пять старше того, который вошел в него четырьмя месяцами раньше. Человек, которому доверили сначала ротное хозяйство (пусть поначалу школьное), потом пионерлагерь на несколько сот ребятишек, потом взвод допризывников и, наконец, одну из самых сложных должностей на опытной сельскохозяйственной станции. Ни о чем подобном и помыслить нельзя было до завода.
Потому что произошло ускоренное взросление, нормальное взросление каждого, кто находит себя в жизни.
Пусть даже всего на четыре месяца.
Южно-Уральский партизанский отряд
Автор все время опасается, что, рассказывая о перипетиях своей личной жизни и связанных с нею сложных социальных проблемах, оставляет за кадром самое главное: атмосферу, в которой жили советские люди (в том числе и сам автор) с 22 июня 1941 года. Атмосферу, которая сначала, в первые месяцы войны, была пронизана ожиданием близкого контрнаступления и победы, а затем, особенно на протяжении лета и осени 1942 года, — тревогой возможного крушения государства, исчезновения страны с карты мира, смерти либо каторги всех твоих родных и близких, тебя самого.
Меня, наверное, лучше всего поймут в семьях, где кормилец лег в больницу на реанимацию, ему предстоит ряд сложных операций, а в случае его очень возможной кончины остальных ждет нищета и голодная смерть. Именно так мы жили от сводки к сводке «От Советского Информбюро», все лето и осень 1942 года ожидая катастрофы пострашнее «Титаника».
Абсолютно ясная сегодня чудовищная ложь радио и газет (никуда не девшаяся ни после войны, ни до сих пор — с прибавлением ТВ), как ни парадоксально, была в то время в какой-то мере спасительной. Если бы мы, советские люди на фронте и в тылу, знали правду — пусть даже не всю правду — скорее всего, отчаяние и паника сделали бы катастрофу действительно неизбежной и скорой. Но уникально-торжественный голос радиодиктора Левитана несколько раз в день успокоительно объявлял, что наши войска триумфально заняли село Н., выведя из строя чуть ли не всю живую силу и технику германской армии (шло подробное перечисление, сколько и чего именно) А то, что летом и осенью 1942-го немцы от Ленинграда и Москвы дошли до Волги и Кавказа — это просто «временно оставили по стратегическим соображениям», а потом непременно вернем. Ну, вроде заманиваем. И вполне можем «заманивать» хоть до Урала, хоть до Байкала.
Ни мы, ни даже советский генералитет, понятия не имели, что один психопат в Москве, прозевавший нападение другого такого же психопата в Берлине, совершил грубую стратегическую ошибку. Для обоих психопатов политические соображения были всегда намного важнее стратегических, в которых ни тот, ни другой ровным счетом ничего не понимали, хотя первое и последнее слово оставалось всегда за ними. С этих позиций для московского абрека важнее всего было удержать Москву, и он изнасиловал своих генералов, чтобы сгрудить вокруг столицы почти всю армию, оголив фронты южнее. За это пришлось расплатиться переносом фронта на Волгу и Кавказ.
Даже нам, 15-летним, было понятно, что летом и осенью 43-го могут повториться лето и осень 41-го и 42-го. Иными словами, немецкие танки могут дойти до Урала. Сохранится ли при этом СССР или рухнет — большой вопрос.
Кто бы мог подумать, что берлинский психопат — тоже по сугубо политическим соображениям — завязнет под Сталинградом, как год назад, по тем же соображениям, завяз под Ленинградом и Москвой. И подставит свои войска под губительный удар с флангов. После чего в ходе войны начнется перелом, который завершится Курской битвой — и далее со всеми остановками.
Не говоря уже о том, что у взрослых — а следовательно и у нас — не могло не быть опасения, что японцы окажутся менее алчными на Тихом океане и более прозорливыми в Забайкалье. То же самое касается турок в Крыму и Закавказье. В этом случае положение на Волге могло бы осложниться столь драматически, что появление германских танков на Урале стало бы выходить за пределы фантастики.
Словом, в октябре 1942 года, когда наша компания вновь собралась после летней работы кто где, всем безо всяких лишних слов стало очевидно, что, как любил говорить полвека спустя первый и последний президент СССР, «пора определяться».
На групповом фотоснимке выпускников 7-го класса в июне 1941 года я еще фигурирую в пионерском галстуке со значком. Теперь из пионерского возраста мы явно вышли. В комсомольский вступили, но ни зимой 1941/42-го, ни тем более летом 42-го было не до таких пустяков, как октябрята, пионеры, комсомольцы, партийцы. Ни в саранской, ни в златоустовской школе мне даже в голову не приходило спрашивать, существует ли там пионерская или комсомольская организация, — наверное, на меня посмотрели бы как на сумасшедшего. На заводе № 66 пионерской организации точно не могло быть, партийной организации не могло не быть, а вот насчет комсомольской — просто не знаю. Даже если и была, то не для таких сопляков, как только что пришедший на завод восьмиклассник.